# Дама с собачкой и другие рассказы (уровень B1)

*Антон Чехов*

## Смерть чиновника

В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел в театре, во втором ряду кресел. Он смотрел в бинокль на «Корневильские колокола». Он смотрел и чувствовал себя на верху блаженства. Но вдруг… В рассказах часто встречается это «но вдруг». Авторы правы: жизнь так полна неожиданностей! Но вдруг лицо его сморщилось, глаза закатились, дыхание остановилось… Он отвёл от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!! Чихнул, как видите. Чихать никому и нигде не запрещено. Чихают и мужики, и начальники полиции, и иногда даже тайные советники. Все чихают. Червяков нисколько не смутился. Он вытерся платочком и, как вежливый человек, посмотрел вокруг: не побеспокоил ли он кого-нибудь своим чиханьем? Но тут уж пришлось смутиться. Он увидел старичка, который сидел впереди него, в первом ряду кресел. Старичок старательно вытирал перчаткой свою лысину и шею и что-то бормотал. В старичке Червяков узнал статского генерала Бризжалова, который служил в ведомстве путей сообщения.

«Я его обрызгал! — подумал Червяков. — Не мой начальник, чужой, но всё-таки неловко. Извиниться надо».

Червяков кашлянул, наклонился вперёд и зашептал генералу на ухо:

— Извините, ваше —ство, я вас обрызгал… я нечаянно…

— Ничего, ничего…

— Ради бога, извините. Я ведь… я не хотел!

— Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!

Червяков смутился, глупо улыбнулся и стал смотреть на сцену. Он смотрел, но блаженства уже не чувствовал. Его понемногу начало мучить беспокойство.

В антракте он подошёл к Бризжалову и походил возле него. Потом он победил свою робость и пробормотал:

— Я вас обрызгал, ваше —ство… Простите… Я ведь… не то чтобы…

— Ах, перестаньте… Я уже забыл, а вы всё о том же! — сказал генерал и нетерпеливо пошевелил нижней губой.

«Забыл, а у самого злая насмешка в глазах, — подумал Червяков и подозрительно посмотрел на генерала. — И говорить не хочет. Надо бы ему объяснить, что я совсем не хотел… что это закон природы. А то подумает, что я плюнуть хотел. Теперь не подумает, так потом подумает!..»

Дома Червяков рассказал жене о своей невежливости. Жена, как ему показалось, отнеслась к этому слишком легко. Она только испугалась. А потом, когда узнала, что Бризжалов «чужой», успокоилась.

— А всё-таки ты сходи, извинись, — сказала она. — Подумает, что ты не умеешь вести себя на людях!

— То-то вот и есть! Я извинялся, но он как-то странно… Ни одного толкового слова не сказал. Да и некогда было разговаривать.

На другой день Червяков надел новый вицмундир, подстригся и пошёл к Бризжалову объяснить… В приёмной генерала он увидел много просителей, а среди них и самого генерала, который уже начал принимать прошения. Генерал поговорил с несколькими просителями и поднял глаза и на Червякова.

— Вчера в «Аркадии», ежели припомните, ваше —ство, — начал докладывать экзекутор, — я чихнул-с и… нечаянно обрызгал… Изв…

— Какие пустяки… Бог знает что! Вам что угодно? — обратился генерал к следующему просителю.

«Говорить не хочет! — подумал Червяков и побледнел. — Сердится, значит… Нет, этого нельзя так оставить… Я ему объясню…»

Когда генерал кончил разговор с последним просителем и пошёл во внутренние комнаты, Червяков шагнул за ним и забормотал:

— Ваше —ство! Ежели я смею беспокоить ваше —ство, то именно из чувства, могу сказать, раскаяния!.. Не нарочно, вы сами знаете-с!

Генерал сделал плаксивое лицо и махнул рукой.

— Да вы просто смеётесь, милостисдарь! — сказал он и скрылся за дверью.

«Какие же тут насмешки? — подумал Червяков. — Нет тут никаких насмешек! Генерал, а не может понять! Если так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Чёрт с ним! Напишу ему письмо, а ходить не стану! Ей-богу, не стану!»

Так думал Червяков по дороге домой. Письма генералу он не написал. Думал, думал и никак не придумал этого письма. Пришлось на другой день идти самому и объяснять.

Генерал поднял на него вопросительные глаза, и Червяков забормотал:

— Я вчера приходил беспокоить ваше —ство не для того, чтобы смеяться, как вы сказали. Я извинялся за то, что чихнул и брызнул-с… А смеяться я и не думал. Смею ли я смеяться? Ежели мы будем смеяться, так никакого тогда, значит, и уважения к персонам… не будет…

— Пошёл вон!! — вдруг закричал генерал. Он посинел и затрясся.

— Что-с? — шёпотом спросил Червяков. Он обмер от ужаса.

— Пошёл вон!! — повторил генерал и затопал ногами.

В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплёлся… Он машинально пришёл домой. Не снимая вицмундира, он лёг на диван и… помер.

### Glossary

- **экзекутор**: чиновник, который следит за зданием и вещами в учреждении.
- **бинокль**: прибор для двух глаз, через который далёкое видно ближе.
- **на верху блаженства**: совершенно счастлив.
- **сморщилось**: сморщиться: покрыться складками, стать неровным.
- **нагнулся**: нагнуться: наклониться вниз.
- **апчхи**: звук, когда человек чихает.
- **чихнул**: чихнуть, чихать: резко и шумно выдохнуть через нос и рот.
- **чихают**: чихать: резко и шумно выдыхать через нос и рот.
- **смутился**: смутиться: почувствовать неловкость и стыд.
- **побеспокоил**: побеспокоить: помешать кому-то.
- **чиханьем**: чиханье: то, что человек чихает.
- **смутиться**: почувствовать неловкость и стыд.
- **лысину**: лысина: место на голове, где нет волос.
- **бормотал**: бормотать: говорить тихо и неясно.
- **статского генерала**: человек очень высокого гражданского чина, не военный.
- **обрызгал**: обрызгать: сделать кого-то мокрым мелкими каплями.
- **кашлянул**: кашлянуть: издать короткий шумный звук горлом.
- **зашептал**: зашептать: начать говорить очень тихо.
- **ваше**: ство** — быстрое, смазанное «ваше превосходительство»; так обращались к генералу или очень важному чиновнику.
- **антракте**: антракт: перерыв в театре.
- **робость**: чувство, когда человек боится и стесняется.
- **пробормотал**: пробормотать: сказать тихо и неясно.
- **нетерпеливо**: так, как делает человек, который не хочет ждать.
- **пошевелил**: пошевелить: немного двинуть чем-то.
- **невежливости**: невежливость: плохое, не вежливое поведение.
- **вицмундир**: форменная одежда чиновника.
- **просителей**: просители: люди, которые пришли с просьбой к начальнику.
- **забормотал**: забормотать, бормотать: начать говорить тихо и неясно.
- **смею**: сметь: решаться что-то сделать, иметь право.
- **милостисдарь**: быстрое, небрежное «милостивый государь», вежливое обращение к мужчине.
- **фанфароном**: фанфарон: человек, который хвастается и важничает.

## Толстый и тонкий

На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий. Толстый только что пообедал на вокзале. Его губы были покрыты маслом и блестели, как спелые вишни. От него пахло хересом и флёр-д’оранжем. А тонкий только что вышел из вагона. Он был нагружен чемоданами, узлами и картонками. От него пахло ветчиной и кофейной гущей. Из-за его спины выглядывала худенькая женщина с длинным подбородком — его жена. Выглядывал и высокий гимназист с прищуренным глазом — его сын.

— Порфирий! — воскликнул толстый, когда увидел тонкого. — Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!

— Батюшки! — удивился тонкий. — Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?

Приятели поцеловались три раза и посмотрели друг на друга глазами, полными слёз. Оба были приятно ошеломлены.

— Милый мой! — начал тонкий после поцелуев. — Вот не ожидал! Вот сюрприз! Ну, посмотри же на меня хорошенько! Такой же красавец, как и был! Такой же душонок и щёголь! Ах ты, господи! Ну, что же ты? Богат? Женат? Я уже женат, как видишь… Это вот моя жена, Луиза, урождённая Ванценбах… лютеранка… А это сын мой, Нафанаил, ученик III класса. Это, Нафаня, друг моего детства! В гимназии вместе учились!

Нафанаил немного подумал и снял шапку.

— В гимназии вместе учились! — продолжал тонкий. — Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом за то, что ты казённую книжку папироской прожёг. А меня дразнили Эфиальтом за то, что я любил ябедничать. Хо-хо… Детьми были! Не бойся, Нафаня! Подойди к нему поближе… А это моя жена, урождённая Ванценбах… лютеранка.

Нафанаил немного подумал и спрятался за спину отца.

— Ну, как живёшь, друг? — спросил толстый и с восторгом посмотрел на друга. — Служишь где? Дослужился?

— Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею. Жалованье плохое… ну, да бог с ним! Жена уроки музыки даёт, а я частным образом делаю портсигары из дерева. Отличные портсигары! По рублю за штуку продаю. Если кто берёт десять штук и больше, тому, понимаешь, скидка. Живём кое-как. Служил, знаешь, в департаменте, а теперь переведён сюда столоначальником в то же ведомство… Здесь буду служить. Ну, а ты как? Небось, уже статский? А?

— Нет, милый мой, поднимай выше, — сказал толстый. — Я уже до тайного дослужился… Две звезды имею.

Тонкий вдруг побледнел и окаменел. Но скоро широчайшая улыбка искривила его лицо во все стороны. Казалось, что от лица и глаз его посыпались искры. Сам он съёжился, сгорбился, сузился… Его чемоданы, узлы и картонки тоже съёжились и сморщились… Длинный подбородок жены стал ещё длиннее. Нафанаил вытянулся, как солдат, и застегнул все пуговки своего мундира…

— Я, ваше превосходительство… Очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с.

— Ну, перестань! — поморщился толстый. — Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства — и к чему тут это чинопочитание!

— Помилуйте… Что вы-с… — захихикал тонкий и съёжился ещё больше. — Милостивое внимание вашего превосходительства… вроде как бы живительной влаги… Это вот, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил… жена Луиза, лютеранка, некоторым образом…

Толстый хотел что-то возразить. Но на лице у тонкого было написано столько глубокого уважения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило. Он отвернулся от тонкого и подал ему на прощанье руку.

Тонкий пожал три пальца, поклонился всем телом и захихикал, как китаец: «хи-хи-хи». Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку. Все трое были приятно ошеломлены.

### Glossary

- **блестели**: блестеть: отражать свет, сиять.
- **хересом**: херес: крепкое испанское вино.
- **флёр-д’оранжем**: флёр-д’оранж: духи с запахом цветов апельсина.
- **нагружен**: нагрузить: положить на кого-то тяжёлые вещи.
- **гущей**: кофейная гуща: то, что остаётся на дне чашки после кофе.
- **выглядывала**: выглядывать: смотреть из-за чего-то, немного показываться.
- **подбородком**: подбородок: нижняя часть лица, под ртом.
- **прищуренным**: прищуренный глаз: глаз, который почти закрыт.
- **воскликнул**: воскликнуть: громко и с чувством сказать.
- **Сколько зим, сколько лет**: так говорят, когда люди давно не виделись.
- **ошеломлены**: ошеломлён: очень удивлён, так что не знает, что сказать.
- **гимназист**: ученик средней школы, гимназии.
- **душонок и щёголь**: милый человек, который любит красиво одеваться.
- **урождённая**: так говорят о фамилии женщины до замужества.
- **лютеранка**: женщина лютеранской веры, одной из христианских церквей.
- **дразнили**: дразнить: смеяться над кем-то, давать ему обидное имя.
- **папироской**: папироска, папироса: тонкая бумажная трубочка с табаком.
- **Геростратом**: Герострат: древний грек, который сжёг знаменитый храм, чтобы о нём все говорили.
- **Эфиальтом**: Эфиальт: древний грек, предатель.
- **ябедничать**: рассказывать начальству или старшим о чужих плохих поступках.
- **Дослужился**: дослужиться: службой получить высокий чин.
- **Коллежским асессором**: коллежский асессор: невысокий гражданский чин.
- **Станислава**: Станислав: орден, знак и награда от государства.
- **портсигары**: портсигар: плоская коробочка для папирос.
- **столоначальником**: столоначальник: чиновник, который руководит небольшим отделом.
- **статский**: статский советник: высокий гражданский чин, но ниже тайного советника.
- **тайного**: тайный советник: очень высокий гражданский чин.
- **побледнел**: побледнеть: стать бледным, почти белым в лице.
- **окаменел**: окаменеть: стать неподвижным, как камень.
- **широчайшая**: очень широкая.
- **съёжился**: съёжиться: сжаться, стать меньше.
- **превосходительство**: ваше превосходительство: так обращались к генералу или очень важному чиновнику.
- **захихикал**: захихикать: начать тихо и неприятно смеяться.
- **чинопочитание**: когда человек слишком уважает и боится тех, у кого чин выше.
- **вельможи**: вельможа: очень важный, знатный человек.

## Хамелеон

Через базарную площадь идёт полицейский надзиратель Очумелов в новой шинели и с узелком в руке. За ним шагает рыжий городовой. Он несёт решето, доверху полное отобранным крыжовником. Кругом тишина… На площади ни души… Открытые двери лавок и кабаков смотрят на свет божий уныло, как голодные пасти. Около них нет даже нищих.

— Так ты кусаться, проклятая? — слышит вдруг Очумелов. — Ребята, не пущай её! Нынче не велено кусаться! Держи! А… а!

Слышен собачий визг. Очумелов смотрит в сторону и видит: из дровяного склада купца Пичугина бежит собака. Она прыгает на трёх ногах и оглядывается. За ней гонится человек в ситцевой крахмальной рубахе и расстёгнутой жилетке. Он бежит за ней, наклоняется вперёд, падает на землю и хватает собаку за задние лапы. Снова слышен собачий визг и крик: «Не пущай!» Из лавок выглядывают сонные лица. Скоро около дровяного склада собирается толпа, словно она выросла из земли.

— Никак беспорядок, ваше благородие!.. — говорит городовой.

Очумелов делает полуоборот налево и шагает к толпе. Около самых ворот склада он видит того человека в расстёгнутой жилетке. Человек поднял вверх правую руку и показывает толпе палец в крови. На его полупьяном лице как будто написано: «Ужо я сорву с тебя, шельма!» Да и сам палец похож на знак победы. В этом человеке Очумелов узнаёт золотых дел мастера Хрюкина. В центре толпы сидит на земле сам виновник скандала. Это белый борзой щенок с острой мордой и жёлтым пятном на спине. Он расставил передние ноги и дрожит всем телом. В его слезящихся глазах тоска и ужас.

— По какому это случаю тут? — спрашивает Очумелов и врезается в толпу. — Почему тут? Это ты зачем палец?.. Кто кричал?

— Иду я, ваше благородие, никого не трогаю… — начинает Хрюкин и кашляет в кулак. — Насчёт дров с Митрий Митричем… И вдруг эта подлая ни с того ни с сего за палец… Вы меня извините, я человек, который работающий… Работа у меня мелкая. Пущай мне заплатят, потому что я этим пальцем, может, неделю не пошевелю… Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть… Ежели каждый будет кусаться, то лучше и не жить на свете…

— Гм!.. Хорошо… — строго говорит Очумелов, кашляет и шевелит бровями. — Хорошо… Чья собака? Я этого так не оставлю. Я покажу вам, как собак распускать! Пора обратить внимание на таких господ, которые не хотят подчиняться постановлениям! Как оштрафуют его, мерзавца, так он узнает у меня, что значит собака и прочий бродячий скот! Я ему покажу Кузькину мать!.. Елдырин, — обращается надзиратель к городовому, — узнай, чья это собака, и составляй протокол! А собаку истребить надо. Немедленно! Она наверняка бешеная… Чья это собака, спрашиваю?

— Это, кажись, генерала Жигалова! — говорит кто-то из толпы.

— Генерала Жигалова? Гм!.. Сними-ка, Елдырин, с меня пальто… Ужас как жарко! Должно быть, перед дождём… Одного только я не понимаю: как она могла тебя укусить? — обращается Очумелов к Хрюкину. — Нешто она достанет до пальца? Она маленькая, а ты ведь вон какой здоровила! Ты, должно быть, расковырял палец гвоздиком. А потом пришла в твою голову идея сорвать денег. Ты ведь… известный народ! Знаю вас, чертей!

— Он, ваше благородие, цыгаркой ей в морду ткнул для смеха, а она не дура — и тяпнула… Вздорный человек, ваше благородие! — говорит кривой человек из толпы.

— Врёшь, кривой! — отвечает Хрюкин. — Не видал, так зачем врать? Их благородие умный господин и понимают, ежели кто врёт, а кто по совести, как перед богом… А ежели я вру, так пущай мировой рассудит. У него в законе сказано… Нынче все равны… У меня у самого брат в жандармах… ежели хотите знать…

— Не рассуждать!

— Нет, это не генеральская… — с умным видом замечает городовой. — У генерала таких нет. У него всё больше легавые…

— Ты это верно знаешь?

— Верно, ваше благородие…

— Я и сам знаю. У генерала собаки дорогие, породистые, а эта — чёрт знает что! Ни шерсти, ни вида… подлость одна только… И такую собаку держать?!.. Где же у вас ум? Попадись такая собака в Петербурге или Москве, то знаете, что было бы? Там не посмотрели бы в закон, а моментально — не дыши! Ты, Хрюкин, пострадал и этого дела так не оставляй… Нужно проучить! Пора…

— А может быть, и генеральская… — думает вслух городовой. — На морде у неё не написано… Недавно во дворе у него такую видел.

— Конечно, генеральская! — говорит голос из толпы.

— Гм!.. Надень-ка, брат Елдырин, на меня пальто… Что-то ветром подуло… Знобит… Ты отведёшь её к генералу и спросишь там. Скажешь, что я нашёл и прислал… И скажи, чтобы её не выпускали на улицу… Она, может быть, дорогая. А ежели каждый свинья будет ей в нос сигаркой тыкать, то долго ли испортить. Собака — нежная тварь… А ты, болван, опусти руку! Нечего свой дурацкий палец выставлять! Сам виноват!..

— Повар генеральский идёт, его спросим… Эй, Прохор! Иди-ка, милый, сюда! Посмотри на собаку… Ваша?

— Выдумал! — отвечает Прохор. — Таких у нас отродясь не бывало!

— И спрашивать тут долго нечего, — говорит Очумелов. — Она бродячая! Нечего тут долго разговаривать… Ежели сказал, что бродячая, значит, и бродячая… Истребить, вот и всё.

— Это не наша, — продолжает Прохор. — Это генералова брата, что недавно приехал. Наш не охотник до борзых. Брат ихний охоч…

— Да разве братец ихний приехали? Владимир Иваныч? — спрашивает Очумелов, и всё его лицо заливается нежной улыбкой. — Ишь ты, господи! А я и не знал! Погостить приехали?

— В гости…

— Ишь ты, господи… Соскучились по братцу… А я ведь и не знал! Так это ихняя собачка? Очень рад… Возьми её… Собачонка ничего себе… Шустрая такая… Цап этого за палец! Ха-ха-ха… Ну, чего дрожишь? Ррр… Рр… Сердится, шельма… цуцык этакий…

Прохор зовёт собаку и идёт с ней от дровяного склада… Толпа хохочет над Хрюкиным.

— Я ещё доберусь до тебя! — грозит ему Очумелов. Он запахивается в шинель и продолжает свой путь по базарной площади.

### Glossary

- **надзиратель**: полицейский начальник, который следит за порядком в части города.
- **шинель**: длинное форменное пальто.
- **городовой**: полицейский на улице.
- **крыжовником**: крыжовник: небольшие кислые ягоды.
- **кабаков**: кабак: дешёвое место, где пьют водку.
- **кусаться**: кусать зубами людей или зверей.
- **пущай**: пускай; «не пущай» — не пускай (так говорят в простом народе).
- **дровяного**: дровяной склад: место, где хранят и продают дрова.
- **оглядывается**: оглядываться: поворачивать голову и смотреть назад.
- **ситцевой**: из ситца, простой лёгкой хлопковой ткани.
- **крахмальной**: крахмальная рубаха: жёсткая рубаха после стирки с крахмалом.
- **расстёгнутой**: расстёгнутый: не застёгнутый, открытый.
- **выглядывают**: выглядывать: смотреть из-за чего-то, немного показываться.
- **ваше благородие**: так обращались к офицеру, полицейскому, чиновнику невысокого чина.
- **полуоборот**: неполный поворот тела в сторону.
- **полупьяном**: полупьяный: немного пьяный.
- **сорву с тебя, шельма**: получу с тебя деньги, хитрец; шельма — грубое слово: хитрый, плохой человек или зверь.
- **борзой щенок**: молодая собака охотничьей породы с длинной мордой.
- **расставил**: расставить ноги: поставить их широко.
- **пошевелю**: пошевелить: немного двинуть чем-то.
- **шевелит**: шевелить: двигать чем-то.
- **бровями**: брови: полоски волос над глазами.
- **распускать**: здесь: не следить за собаками и позволять им всё.
- **оштрафуют**: оштрафовать: наказать, заставить заплатить деньги.
- **мерзавца**: мерзавец: очень плохой человек (грубое слово).
- **бродячий**: бродячий скот: животные без хозяина.
- **покажу Кузькину мать**: строго накажу, проучу.
- **кажись**: кажется (так говорят в простом народе).
- **Нешто**: разве (так говорят в простом народе).
- **цыгаркой**: цыгарка: простая самодельная папироса.
- **кривой**: человек, у которого видит только один глаз.
- **мировой**: мировой судья: местный судья по небольшим делам.
- **в жандармах**: жандарм: военный, который служит в особой полиции.
- **легавые**: охотничьи собаки другой породы, не борзые.
- **бродячая**: бродячая собака: собака без хозяина, которая живёт на улице.
- **ихний**: их (так говорят в простом народе).
- **цуцык**: щенок, маленькая собачка.

## Злоумышленник

Перед судебным следователем стоит маленький, очень худой мужичонко в грубой полосатой рубахе и штанах с заплатами. Его лицо заросло волосами и покрыто следами оспы. Глаза едва видны из-за густых, нависших бровей. Лицо и глаза смотрят угрюмо и сурово. На голове у него целая шапка давно не чёсанных, спутанных волос. От этого он кажется ещё суровее, как паук. Он бос.

— Денис Григорьев! — начинает следователь. — Подойди поближе и отвечай на мои вопросы. Седьмого числа этого июля железнодорожный сторож Иван Семёнов Акинфов шёл утром по линии. На 141-й версте он застал тебя за отвинчиванием гайки. Этой гайкой рельсы прикрепляются к шпалам. Вот она, эта гайка!.. С этой гайкой он и задержал тебя. Так ли это было?

— Чаво?

— Так ли всё это было, как объясняет Акинфов?

— Знамо, было.

— Хорошо. Ну, а для чего ты отвинчивал гайку?

— Чаво?

— Ты это своё «чаво» брось и отвечай на вопрос! Для чего ты отвинчивал гайку?

— Коли б не нужна была, не отвинчивал бы, — хрипит Денис и косится на потолок.

— Для чего же тебе понадобилась эта гайка?

— Гайка-то? Мы из гаек грузила делаем…

— Кто это — мы?

— Мы, народ… Климовские мужики, то есть.

— Послушай, братец, не прикидывайся идиотом, а говори толком. Нечего тут про грузила врать!

— Отродясь не врал, а тут вру… — бормочет Денис и мигает глазами. — Да нешто, ваше благородие, можно без грузила? Ежели ты живца или выполозка на крючок сажаешь, то нешто он пойдёт ко дну без грузила? Вру… — усмехается Денис. — Чёрт ли в нём, в живце-то, ежели поверху плавать будет! Окунь, щука, налим завсегда у дна берут. А которая наживка поверху плавает, ту разве только шилишпер схватит, да и то редко… В нашей реке не живёт шилишпер… Эта рыба простор любит.

— Для чего ты мне про шилишпера рассказываешь?

— Чаво? Да ведь вы сами спрашиваете! У нас и господа так ловят. Самый последний мальчишка не станет тебе без грузила ловить. Конечно, который непонимающий, ну, тот и без грузила пойдёт ловить. Дураку закон не писан…

— Так ты говоришь, что ты отвинтил эту гайку, чтобы сделать из неё грузило?

— А то что же? Не в бабки ж играть!

— Но для грузила ты мог взять свинец, пулю… гвоздик какой-нибудь…

— Свинец на дороге не найдёшь, купить надо, а гвоздик не годится. Лучше гайки и не найтить… И тяжёлая, и дыра есть.

— Каким дураком прикидывается! Точно вчера родился или с неба упал. Разве ты не понимаешь, глупая голова, к чему ведёт это отвинчивание? Если бы сторож не заметил, поезд мог бы сойти с рельсов, людей бы убило! Ты людей убил бы!

— Избави господи, ваше благородие! Зачем убивать? Нешто мы некрещёные или злодеи какие? Слава богу, господин хороший, век свой прожили. И не то что убивать, а и мыслей таких в голове не было… Спаси и помилуй, царица небесная… Что вы-с!

— А отчего, по-твоему, происходят крушения поездов? Отвинти две-три гайки, вот тебе и крушение!

Денис усмехается и с недоверием щурит на следователя глаза.

— Ну! Уж сколько лет всей деревней гайки отвинчиваем, и хранил господь, а тут крушение… людей убил… Ежели б я рельсу унёс или, положим, бревно поперёк пути положил, ну, тогда, пожалуй, своротило бы поезд. А то… тьфу! Гайка!

— Да пойми же, гайками прикрепляется рельса к шпалам!

— Это мы понимаем… Мы ведь не всё отвинчиваем… оставляем… Не без ума делаем… понимаем…

Денис зевает и крестит рот.

— В прошлом году здесь сошёл поезд с рельсов, — говорит следователь. — Теперь понятно, почему…

— Чего изволите?

— Теперь, говорю, понятно, отчего в прошлом году сошёл поезд с рельсов… Я понимаю!

— На то вы и образованные, чтобы понимать, милостивцы наши… Господь знал, кому понятие давал… Вы вот и рассудили, как и что. А сторож тот же мужик, без всякого понятия, хватает за шиворот и тащит… Ты рассуди, а потом и тащи! Сказано — мужик, мужицкий и ум… Запишите также, ваше благородие, что он меня два раза по зубам ударил и в груди.

— Когда у тебя делали обыск, то нашли ещё одну гайку… Эту в каком месте ты отвинтил и когда?

— Это вы про ту гайку, что под красным сундучком лежала?

— Не знаю, где она у тебя лежала, но только нашли её. Когда ты её отвинтил?

— Я её не отвинчивал, её мне Игнашка, Семёна кривого сын, дал. Это я про ту, что под сундучком. А ту, что на дворе в санях, мы вместе с Митрофаном вывинтили.

— С каким Митрофаном?

— С Митрофаном Петровым… Нешто не слыхали? Невода у нас делает и господам продаёт. Ему много этих самых гаек требуется. На каждый невод, почитай, штук десять…

— Послушай… 1081 статья уложения о наказаниях говорит о всяком намеренном повреждении железной дороги. Когда оно может быть опасно для поезда на этой дороге и виновный знал, что из-за этого должно случиться несчастье… Понимаешь? Знал! А ты не мог не знать, к чему ведёт это отвинчивание… Такой человек приговаривается к ссылке в каторжные работы.

— Конечно, вы лучше знаете… Мы люди тёмные… нешто мы понимаем?

— Всё ты понимаешь! Это ты врёшь, прикидываешься!

— Зачем врать? Спросите в деревне, коли не верите… Без грузила только уклейку ловят. Хуже пескаря рыбы нет, да и тот не пойдёт тебе без грузила.

— Ты ещё про шилишпера расскажи! — улыбается следователь.

— Шилишпер у нас не водится… Пущаем леску без грузила поверх воды на бабочку, идёт голавль, да и то редко.

— Ну, молчи…

Наступает молчание. Денис переступает с ноги на ногу и смотрит на стол с зелёным сукном. Он сильно мигает глазами, словно видит перед собой не сукно, а солнце. Следователь быстро пишет.

— Мне идтить? — спрашивает Денис после некоторого молчания.

— Нет. Я должен взять тебя под стражу и отослать в тюрьму.

Денис перестаёт мигать, поднимает свои густые брови и вопросительно смотрит на чиновника.

— То есть, как же в тюрьму? Ваше благородие! Мне некогда, мне надо на ярмарку. С Егора три рубля за сало получить…

— Молчи, не мешай.

— В тюрьму… Было б за что, пошёл бы, а то так… ни за что ни про что… За что? И не крал, кажись, и не дрался… А ежели вы насчёт недоимки сомневаетесь, ваше благородие, то не верьте старосте… Вы господина непременного члена спросите… Креста на нём нет, на старосте-то…

— Молчи!

— Я и так молчу… — бормочет Денис. — А что староста набрехал в учёте, это я хоть под присягой… Нас три брата: Кузьма Григорьев, стало быть, Егор Григорьев и я, Денис Григорьев…

— Ты мне мешаешь… Эй, Семён! — кричит следователь. — Увести его!

— Нас три брата, — бормочет Денис, когда два сильных солдата берут его и ведут из камеры. — Брат за брата не ответчик… Кузьма не платит, а ты, Денис, отвечай… Судьи! Помер покойник барин-генерал, царство небесное, а то показал бы он вам, судьям… Надо судить умеючи, не зря… Хоть и высеки, но чтоб за дело, по совести…

### Glossary

- **Злоумышленник**: человек, который заранее задумал преступление.
- **следователем**: следователь: чиновник, который расследует преступление.
- **мужичонко**: маленький, бедный мужик.
- **заплатами**: заплата: кусок ткани, которым закрывают дырку в одежде.
- **оспы**: оспа: тяжёлая болезнь, после которой на лице остаются следы.
- **нависших**: нависший: который низко висит над чем-то.
- **угрюмо**: мрачно и недовольно.
- **чёсанных**: чёсаные волосы: волосы, которые привели в порядок гребнем.
- **спутанных**: спутанные волосы: волосы, которые лежат в беспорядке.
- **бос**: босой: без обуви.
- **версте**: верста: старая мера длины, чуть больше километра.
- **отвинчивал**: отвинчивать, отвинтить: снимать, поворачивая.
- **отвинтил**: отвинтить: снять, поворачивая.
- **отвинчиваем**: отвинчивать: снимать, поворачивая.
- **гайки**: гайка: металлическая деталь с дыркой, которую накручивают на болт.
- **гаек**: гайка: металлическая деталь с дыркой, которую накручивают на болт.
- **прикрепляются**: прикрепляться: соединяться с чем-то и держаться на нём.
- **шпалам**: шпалы: деревянные брусья под рельсами.
- **Знамо**: конечно (так говорят в деревне).
- **грузила**: грузило: тяжёлая вещь на леске, чтобы крючок шёл ко дну.
- **Чаво**: «чего», «что» (так говорят в деревне).
- **хрипит**: хрипеть: говорить низким, грубым голосом, как больной.
- **косится**: коситься: смотреть в сторону, не поворачивая головы.
- **прикидывайся**: прикидываться: притворяться, делать вид.
- **врал**: врать: говорить неправду.
- **бормочет**: бормотать: говорить тихо и неясно.
- **мигает**: мигать: быстро закрывать и открывать глаза.
- **нешто**: разве (так говорят в деревне).
- **живца или выполозка**: живая рыбка или большой червяк, которых сажают на крючок.
- **усмехается**: усмехаться: чуть-чуть улыбаться, часто с насмешкой.
- **щука**: большая речная рыба, которая ест других рыб.
- **завсегда**: всегда (так говорят в деревне).
- **шилишпер**: большая речная рыба.
- **бабки**: старая игра, в которой бросают кости; не деньги.
- **отвинчивание**: то, что человек отвинчивает гайку.
- **сундучком**: сундучок: небольшой ящик с крышкой для вещей.
- **Невода**: невод: большая сеть для ловли рыбы.
- **почитай**: почти (так говорят в деревне).
- **каторжные работы**: тяжёлая работа в далёких местах как наказание за преступление.
- **уклейку**: уклейка: маленькая речная рыба.
- **пескаря**: пескарь: маленькая речная рыба.
- **голавль**: речная рыба.
- **недоимки**: недоимка: налог, который человек не заплатил вовремя.
- **старосте**: староста: главный человек в деревне.
- **непременного члена**: непременный член: чиновник, который следил за делами крестьян в уезде.
- **Креста на нём нет**: у него нет совести.
- **набрехал**: набрехать: наврать.
- **под присягой**: дав клятву перед судом говорить правду.

## Тоска

*Кому повем печаль мою?..*

Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около фонарей, которые только что зажгли. Он тонким мягким слоем ложится на крыши, спины лошадей, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь белый, как привидение. Он согнулся так сильно, как только может согнуться живое тело. Он сидит на козлах и не шевелится. Если бы на него упал целый сугроб, он, кажется, и тогда не стал бы стряхивать с себя снег… Его лошадёнка тоже белая и неподвижная. Она стоит не двигаясь, вся угловатая, а ноги у неё прямые, как палки. Поэтому даже вблизи она похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, наверное, погружена в мысли. Здесь, в этом омуте, чудовищные огни, шум без конца и бегущие люди. Тому, кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, нельзя не думать…

Иона и его лошадёнка уже давно не двигаются с места. Они выехали со двора ещё до обеда, а почина всё нет и нет. Но вот на город спускается вечерняя темнота. Бледные огни фонарей становятся ярче и живее, а суматоха на улице становится шумнее.

— Извозчик, на Выборгскую! — слышит Иона. — Извозчик!

Иона вздрагивает и сквозь ресницы, покрытые снегом, видит военного в шинели с капюшоном.

— На Выборгскую! — повторяет военный. — Да ты спишь, что ли? На Выборгскую!

В знак согласия Иона дёргает вожжи, и от этого со спины лошади и с его плеч падают пласты снега… Военный садится в сани. Извозчик чмокает губами, вытягивает шею, как лебедь, приподнимается и машет кнутом. Он делает это больше по привычке, чем по нужде. Лошадёнка тоже вытягивает шею, кривит свои ноги-палки и нерешительно двигается с места…

— Куда прёшь, леший! — сразу же слышит Иона крики из тёмной массы, которая движется взад и вперёд. — Куда черти несут? Пррава держи!

— Ты ездить не умеешь! Права держи! — сердится военный.

Ругается кучер с кареты. Прохожий перебегал дорогу и налетел плечом на морду лошадёнки. Теперь он злобно смотрит и стряхивает с рукава снег. Иона ёрзает на козлах, как на иголках, и толкает локтями в стороны. Он водит глазами, как безумный, словно не понимает, где он и зачем он здесь.

— Какие все подлецы! — шутит военный. — Так и стараются столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились.

Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Он, кажется, хочет что-то сказать, но из горла выходит только сипенье.

— Что? — спрашивает военный.

Иона кривит рот в улыбке, напрягает горло и сипит:

— А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.

— Гм!.. Отчего же он умер?

Иона поворачивается всем телом к седоку и говорит:

— А кто ж его знает! Должно, от горячки… Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля.

— Сворачивай, дьявол! — кричат в темноте. — Ослеп, что ли, старый пёс? Гляди глазами!

— Поезжай, поезжай… — говорит седок. — Так мы и до завтра не доедем. Подгони-ка!

Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжёлой грацией машет кнутом. Потом он несколько раз оглядывается на седока. Но тот закрыл глаза и, кажется, не хочет слушать. Иона высаживает его на Выборгской и останавливается у трактира. Он сгибается на козлах и опять не шевелится… Мокрый снег опять красит в белый цвет его и лошадёнку. Проходит час, другой…

По тротуару проходят трое молодых людей. Они громко стучат калошами и ругаются друг с другом. Двое из них высокие и тонкие, третий маленький и горбатый.

— Извозчик, к Полицейскому мосту! — кричит дребезжащим голосом горбач. — Троих… двугривенный!

Иона дёргает вожжами и чмокает. Двугривенный — цена плохая, но ему не до цены… Что рубль, что пятак — ему теперь всё равно, были бы только седоки… Молодые люди толкаются, ругаются, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двоим сидеть, а кому третьему стоять? Они долго спорят, капризничают и упрекают друг друга. Наконец они решают, что стоять должен горбач, как самый маленький.

— Ну, погоняй! — дребезжит горбач. Он встаёт поудобнее и дышит Ионе в затылок. — Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всём Петербурге не найти…

— Гы-ы… гы-ы… — хохочет Иона. — Какая есть…

— Ну ты, какая есть, погоняй! Так ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее?..

— Голова трещит… — говорит один из длинных. — Вчера у Дукмасовых мы вдвоём с Васькой четыре бутылки коньяку выпили.

— Не понимаю, зачем врать! — сердится другой длинный. — Врёт, как скотина.

— Накажи меня бог, правда…

— Это такая же правда, как то, что вошь кашляет.

— Гы-ы! — усмехается Иона. — Ве-есёлые господа!

— Тьфу, чтоб тебя черти!.. — возмущается горбач. — Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка её кнутом! Но, чёрт! Но! Хорошенько её!

Иона чувствует за спиной тело, которое вертится, и дрожащий голос горбача. Он слышит ругань, которая обращена к нему, видит людей, и чувство одиночества понемногу уходит из груди. Горбач ругается до тех пор, пока не давится сложным, шестиэтажным ругательством. Потом он начинает кашлять. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Он дожидается короткой паузы, оглядывается ещё раз и бормочет:

— А у меня на этой неделе… тово… сын помер!

— Все помрём… — вздыхает горбач и вытирает губы после кашля. — Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезёт?

— А ты его легонечко подбодри… в шею!

— Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю!.. С вашим братом церемониться — так пешком ходить!.. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова?

И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника.

— Гы-ы… — смеётся он. — Весёлые господа… дай бог здоровья!

— Извозчик, ты женат? — спрашивает длинный.

— Я-то? Гы-ы… ве-есёлые господа! Таперя у меня одна жена — сырая земля… Хи-хо-хо… Могила, то есть!.. Сын-то вот помер, а я жив… Чудно́е дело, смерть дверью ошиблась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…

И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын. Но тут горбач легко вздыхает и говорит, что, слава богу, они наконец приехали. Иона получает двугривенный и долго смотрит вслед гулякам, которые исчезают в тёмном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Тоска, которая ненадолго утихла, появляется снова и ещё сильнее распирает грудь. Глаза Ионы тревожно и мучительно бегают по толпам, которые спешат по обеим сторонам улицы. Не найдётся ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут и не замечают ни его, ни тоски… Тоска огромная, у неё нет границ. Если бы грудь Ионы лопнула и тоска вылилась из неё, она бы, кажется, залила весь свет. Но всё-таки её не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что её не увидишь днём с огнём…

Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним.

— Милый, который теперь час будет? — спрашивает он.

— Десятый… Чего же встал здесь? Проезжай!

Иона отъезжает на несколько шагов, сгибается и отдаётся тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется и встряхивает головой, словно почувствовал острую боль. Он дёргает вожжи… Ему невыносимо.

«Ко двору, — думает он. — Ко двору!»

И лошадёнка, словно поняла его мысль, начинает бежать рысцой. Часа через полтора Иона уже сидит около большой грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе «спираль» и духота… Иона смотрит на спящих, почёсывается и жалеет, что так рано вернулся домой…

«И на овёс не выездил, — думает он. — Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий своё дело… который и сам сыт, и лошадь сыта, завсегда покоен…»

В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой.

— Пить захотел? — спрашивает Иона.

— Стало быть, пить!

— Так… На здоровье… А у меня, брат, сын помер… Слыхал? На этой неделе в больнице… История!

Иона смотрит, как подействовали его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется… Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он ещё ни с кем по-настоящему не говорил… Нужно поговорить с толком, не спеша… Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер… Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья… И про неё нужно поговорить… Да мало ли о чём он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитать… А с бабами говорить ещё лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов.

«Пойти лошадь поглядеть, — думает Иона. — Спать всегда успеешь… Небось, выспишься…»

Он одевается и идёт в конюшню, где стоит его лошадь. Он думает об овсе, о сене, о погоде… Про сына, когда он один, думать он не может… Поговорить с кем-нибудь о нём можно. Но самому думать о нём и представлять его себе невыносимо страшно…

— Жуёшь? — спрашивает Иона свою лошадь и видит её блестящие глаза. — Ну, жуй, жуй… Коли на овёс не выездили, сено есть будем… Да… Стар уж стал я ездить… Сыну бы ездить, а не мне… То настоящий извозчик был… Жить бы только…

Иона молчит некоторое время и продолжает:

— Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребёночек, и ты этому жеребёночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребёночек приказал долго жить… Ведь жалко?

Лошадёнка жуёт, слушает и дышит на руки своего хозяина…

Иона увлекается и рассказывает ей всё…

### Glossary

- **Тоска**: сильная грусть и одиночество.
- **Кому повем печаль мою?**: старые слова: «Кому расскажу о своей печали?»
- **Извозчик**: человек, который за деньги возит людей на лошади.
- **согнулся**: наклонил тело вперёд, и спина стала круглой.
- **козлах**: козлы: место, где сидит извозчик.
- **не шевелится**: не двигается.
- **сугроб**: большая куча снега.
- **стряхивать**: резким движением убирать что-нибудь, например снег.
- **лошадёнка**: маленькая, плохая лошадь.
- **копеечную**: очень дешёвую, ценой в копейку.
- **пряничную**: сделанную из пряника, сладкого печенья.
- **плуга**: плуг: орудие, которым пашут землю.
- **омут**: глубокое опасное место в реке; здесь: шумный город, где можно пропасть.
- **почина**: почин: первый пассажир за день.
- **дёргает**: резко тянет.
- **вожжи**: длинные ремни, с помощью которых управляют лошадью.
- **чмокает**: издаёт губами короткий звук; так лошади дают знак идти.
- **вытягивает**: тянет вперёд, делает длиннее.
- **приподнимается**: немного поднимается.
- **оглядывается**: поворачивает голову и смотрит назад.
- **сипенье**: тихий хриплый звук; сипеть — говорить таким голосом.
- **седока**: седок: пассажир извозчика.
- **горячки**: горячка: болезнь с высокой температурой.
- **сгибается**: сгибаться, согнуться: наклонять тело вперёд.
- **двугривенный**: монета в двадцать копеек; пятак — монета в пять копеек.
- **Гы-ы**: звук, с которым Иона смеётся.
- **Ве-есёлые**: весёлые; Иона тянет это слово.
- **холера**: опасная болезнь; здесь: грубое ругательство.
- **шестиэтажным**: здесь: очень длинным и сложным (о ругательстве).
- **подзатыльника**: подзатыльник: удар рукой по затылку.
- **Таперя**: теперь (так говорят в деревне).
- **ничтожную**: очень маленькую, ничего не стоящую.
- **днём с огнём**: не найдёшь, как ни ищи.
- **Десятый**: десятый час: время между девятью и десятью часами.
- **«спираль»**: тяжёлый, плохой воздух, которым трудно дышать.
- **овёс**: зерно, которым кормят лошадей.
- **крякает**: издаёт короткий звук горлом.
- **жуй**: жевать: разбивать еду зубами.
- **Приказал долго жить**: умер.
- **жеребёночек**: жеребёнок, маленький ребёнок лошади (ласковое слово).

## Ванька

Ванька Жуков был девятилетний мальчик. Три месяца назад его отдали в ученье к сапожнику Аляхину. В ночь под Рождество он не ложился спать. Он дождался, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене. Тогда он достал из хозяйского шкафа бутылочку с чернилами и ручку с ржавым пером. Потом он разложил перед собой мятый лист бумаги и стал писать. Прежде чем написать первую букву, он несколько раз испуганно оглянулся на двери и окна. Он посмотрел искоса на тёмную икону. По обе стороны от неё тянулись полки с колодками. Потом он прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьёй на коленях.

«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».

Ванька посмотрел на тёмное окно. В нём мелькало отражение его свечки. Он ясно представил себе своего деда, Константина Макарыча. Дед служил ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, худенький, но необыкновенно быстрый и живой старикашка лет шестидесяти пяти. Лицо у него всегда смеётся, а глаза пьяные. Днём он спит в кухне для слуг или шутит с кухарками. Ночью он надевает просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, идут старая Каштанка и пёсик Вьюн. Вьюна назвали так за чёрный цвет и за длинное тело, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно вежлив и ласков. Он одинаково нежно смотрит и на своих, и на чужих, но никто ему не верит. Под его вежливостью и покорностью скрывается самая злая хитрость. Никто лучше него не умеет вовремя подкрасться и укусить за ногу. Никто лучше него не умеет забраться в подвал со льдом или украсть у мужика курицу. Ему уже не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали. Каждую неделю его пороли до полусмерти, но он всегда оживал.

Теперь дед, наверно, стоит у ворот. Он щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви, притопывает валенками и шутит со слугами. Колотушка привязана к его поясу. Он всплёскивает руками и сжимается от холода. Он смеётся тихим старческим смехом и щиплет то горничную, то кухарку.

— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он и протягивает бабам свою табакерку.

Бабы нюхают табак и чихают. Дед приходит в полный восторг, заливается весёлым смехом и кричит:

— Отдирай, примерзло!

Понюхать табаку дают и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. А Вьюн из вежливости не чихает и вертит хвостом. А погода прекрасная. Воздух тихий, прозрачный и свежий. Ночь тёмная, но видно всю деревню. Видны белые крыши, струйки дыма из труб, деревья, серебряные от инея, и сугробы. Всё небо усыпано звёздами, которые весело мигают. Млечный путь виден так ясно, как будто перед праздником его помыли и потёрли снегом…

Ванька вздохнул, обмакнул перо в чернила и продолжал писать:

«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем. Это за то, что я качал ихнего ребятёнка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селёдку, а я начал с хвоста. А она взяла селёдку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы. А хозяин бьёт чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба. А чаю или щей не дают, это хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях. А когда ребятёнок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»

Ванька скривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул.

«Я буду тебе табак тереть, — продолжал он, — богу молиться, а если что, то секи меня, как сидорову козу. А ежели думаешь, что должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить. Али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам. А помрёшь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею.

А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и в церковном хоре петь никого не пущают. А раз я видал в одной лавке на окне, крючки продаются. Они прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие. Даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное… А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы. А в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают.

Милый дедушка, а когда у господ будет ёлка с гостинцами, возьми мне золочёный орех и в зелёный сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».

Ванька тяжело, с дрожью вздохнул и опять стал смотреть в окно. Он вспомнил, что за ёлкой для господ в лес всегда ходил дед и брал с собой внука. Весёлое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем срубить ёлку, дед курит трубку, долго нюхает табак и посмеивается над замёрзшим Ванюшкой… Молодые ёлки, покрытые инеем, стоят неподвижно и ждут: которой из них умирать? Вдруг, откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц… Дед не может не крикнуть:

— Держи, держи… держи! Ах, куцый дьявол!

Срубленную ёлку дед тащил в господский дом, а там её начинали украшать… Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда мать Ваньки, Пелагея, была ещё жива, она служила у господ горничной. Тогда Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами. От нечего делать она научила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в кухню для слуг к деду. А из кухни его спровадили в Москву, к сапожнику Аляхину…

«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня, сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется. А скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой… А ещё кланяюсь Алёне, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».

Ванька сложил исписанный лист вчетверо и вложил его в конверт, который купил накануне за копейку… Подумав немного, он обмакнул перо и написал адрес:

*На деревню дедушке.*

Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Он был доволен, что ему не помешали писать. Он надел шапку и, не накинув шубку, прямо в рубашке выбежал на улицу…

Накануне он расспрашивал сидельцев из мясной лавки. Они сказали ему, что письма опускают в почтовые ящики. А из ящиков их развозят по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими колокольчиками. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…

Сладкие надежды успокоили его, и час спустя он уже крепко спал… Ему снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо кухаркам… Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом…

### Glossary

- **сапожнику**: сапожник: человек, который делает и чинит обувь.
- **подмастерья**: помощники мастера.
- **к заутрене**: к ранней церковной службе.
- **ржавым**: старым, рыжим от воды и времени (о железе).
- **разложил**: положил и расправил.
- **мятый**: не гладкий, со складками.
- **оглянулся**: повернул голову и посмотрел назад.
- **с колодками**: с деревянными формами ноги, на них делают обувь.
- **прерывисто**: с короткими остановками.
- **мелькало**: то появлялось, то исчезало.
- **старикашка**: маленький старик (слово с лёгкой насмешкой).
- **кухарками**: кухарка: женщина, которая готовит еду в доме.
- **тулуп**: длинная тёплая шуба из овечьей шкуры.
- **колотушку**: деревянную вещь, которой стучит ночной сторож.
- **ласки**: ласка: маленький длинный зверёк.
- **покорностью**: покорность: готовность всегда слушаться.
- **подкрасться**: тихо подойти, чтобы никто не заметил.
- **пороли**: сильно били ремнём или плетью.
- **до полусмерти**: так сильно, что человек или зверь чуть не умирает.
- **щурит**: немного закрывает глаза.
- **притопывает**: негромко стучит ногами.
- **понюхать**: здесь: вдохнуть носом табак.
- **табакерку**: табакерка: маленькая коробочка для табака.
- **чихает**: чихать: резко выпускать воздух через нос.
- **вертит**: быстро двигает из стороны в сторону.
- **инея**: иней: тонкий белый слой льда на деревьях и крышах.
- **сугробы**: большие кучи снега.
- **обмакнул**: ненадолго опустил в жидкость.
- **вчерась**: вчера (так пишет Ванька).
- **выволочка**: наказание, побои.
- **отчесал**: сильно побил.
- **шпандырем**: толстым кожаным ремнём сапожника.
- **ихнего**: их (так пишет Ванька).
- **ребятёнка**: ребёнка (так пишет Ванька).
- **в люльке**: в кроватке для младенца, которую качают.
- **по нечаянности**: нечаянно.
- **ейной**: её (здесь: мордой селёдки).
- **в харю**: в лицо (грубое слово).
- **чем попадя**: чем попало.
- **трескают**: много и жадно едят (грубое слово).
- **в сенях**: в холодной комнате у входа в дом.
- **как сидорову козу**: очень сильно (так говорят о наказании).
- **Али**: или (деревенское слово).
- **в подпаски**: в помощники пастуха.
- **Со звездой**: на Рождество дети ходили по домам со звездой на палке и пели.
- **кажное**: каждое (так пишет Ванька).
- **рябцы**: рябчики, лесные птицы.
- **сидельцы**: продавцы в лавке.
- **сказывают**: говорят (старое слово).
- **крякал**: издавал короткий громкий звук от мороза или от удовольствия.
- **спровадили**: поскорее отправили, чтобы избавиться.
- **отседа**: отсюда (так пишет Ванька).
- **очухался**: пришёл в себя.
- **ямщиками**: людьми, которые возят почту и пассажиров на лошадях.

## Спать хочется

Ночь. Нянька Варька, девочка лет тринадцати, качает колыбель, в которой лежит ребёнок. Она чуть слышно напевает:

Баю-баюшки-баю, А я песенку спою…

Перед иконой горит зелёная лампадка. Через всю комнату, от угла до угла, тянется верёвка. На ней висят пелёнки и большие чёрные панталоны. От лампадки на потолке лежит большое зелёное пятно. Пелёнки и панталоны бросают длинные тени на печку, на колыбель, на Варьку… Когда лампадка начинает мигать, пятно и тени оживают и двигаются, как от ветра. Душно. Пахнет щами и кожей для сапог.

Ребёнок плачет. Он давно уже охрип и обессилел от плача, но всё ещё кричит. И неизвестно, когда он успокоится. А Варьке хочется спать. Глаза у неё закрываются, голову тянет вниз, шея болит. Она не может пошевелить ни веками, ни губами. Ей кажется, что лицо её высохло и стало деревянным. Ей кажется, что голова стала маленькой, как головка булавки.

— Баю-баюшки-баю, — напевает она, — тебе кашки наварю…

В печке кричит сверчок. В соседней комнате, за дверью, храпят хозяин и подмастерье Афанасий… Колыбель жалобно скрипит, сама Варька напевает. И всё это сливается в ночную музыку, от которой хочется спать. Такую музыку сладко слушать, когда ложишься в постель. А теперь эта музыка только раздражает и мучает её, потому что нагоняет сон, а спать нельзя. Если Варька, не дай бог, уснёт, хозяева её побьют.

Лампадка мигает. Зелёное пятно и тени начинают двигаться. Они лезут в полуоткрытые, неподвижные глаза Варьки. В её полусонной голове они складываются в туманные сны. Она видит тёмные облака, которые гоняются друг за другом по небу и кричат, как ребёнок. Но вот подул ветер, облака пропали, и Варька видит широкое шоссе, покрытое жидкой грязью. По шоссе тянутся телеги, медленно идут люди с мешками на спинах. Взад и вперёд носятся какие-то тени. По обе стороны сквозь холодный, суровый туман видны леса. Вдруг люди с мешками и тени падают на землю, в жидкую грязь.

— Зачем это? — спрашивает Варька.

— Спать, спать! — отвечают ей.

И они засыпают крепко, спят сладко. А на телеграфных проводах сидят вороны и сороки. Они кричат, как ребёнок, и стараются разбудить их.

— Баю-баюшки-баю, а я песенку спою… — напевает Варька и уже видит себя в тёмной, душной избе.

На полу ворочается её покойный отец, Ефим Степанов. Она не видит его, но слышит, как он катается от боли по полу и стонет. У него, как он говорит, «разыгралась грыжа». Боль такая сильная, что он не может сказать ни слова. Он только втягивает в себя воздух и стучит зубами, как по барабану:

— Бу-бу-бу-бу…

Мать Пелагея побежала в усадьбу к господам сказать, что Ефим помирает. Она ушла давно, и ей пора бы вернуться. Варька лежит на печи, не спит и прислушивается к отцовскому «бу-бу-бу». Но вот слышно, что кто-то подъехал к избе. Это господа прислали молодого доктора, который приехал к ним из города в гости. Доктор входит в избу. Его не видно в темноте, но слышно, как он кашляет и щёлкает дверью.

— Засветите огонь, — говорит он.

— Бу-бу-бу… — отвечает Ефим.

Пелагея бросается к печке и начинает искать черепок со спичками. Проходит минута в молчании. Доктор ищет в карманах и зажигает свою спичку.

— Сейчас, батюшка, сейчас, — говорит Пелагея. Она бросается вон из избы и немного погодя возвращается с огарком свечи.

Щёки у Ефима розовые, глаза блестят. Взгляд у него какой-то особенно острый, точно Ефим видит насквозь и избу, и доктора.

— Ну, что? Что ты это вздумал? — говорит доктор и наклоняется к нему. — Эге! Давно ли это у тебя?

— Чего-с? Помирать, ваше благородие, пришло время… Не быть мне в живых…

— Полно вздор говорить… Вылечим!

— Это как вам угодно, ваше благородие, благодарим покорно, а только мы понимаем… Коли смерть пришла, что уж тут.

Доктор с четверть часа занимается Ефимом. Потом он поднимается и говорит:

— Я ничего не могу сделать… Тебе нужно в больницу ехать, там тебе операцию сделают. Сейчас же поезжай… Непременно поезжай! Немножко поздно, в больнице все уже спят, но это ничего, я тебе записочку дам. Слышишь?

— Батюшка, да на чём же он поедет? — говорит Пелагея. — У нас нет лошади.

— Ничего, я попрошу господ, они дадут лошадь.

Доктор уходит, свеча гаснет, и опять слышится «бу-бу-бу»… Спустя полчаса к избе кто-то подъезжает. Это господа прислали тележку, чтобы ехать в больницу. Ефим собирается и едет…

Но вот наступает хорошее, ясное утро. Пелагеи нет дома: она пошла в больницу узнать, что с Ефимом. Где-то плачет ребёнок, и Варька слышит, как кто-то её голосом поёт:

— Баю-баюшки-баю, а я песенку спою…

Возвращается Пелагея. Она крестится и шепчет:

— Ночью вправили ему, а к утру богу душу отдал… Царство небесное, вечный покой… Сказывают, поздно начали лечить… Надо бы раньше…

Варька идёт в лес и плачет там. Но вдруг кто-то бьёт её по затылку с такой силой, что она ударяется лбом о берёзу. Она поднимает глаза и видит перед собой хозяина-сапожника.

— Ты что же это, паршивая? — говорит он. — Дитё плачет, а ты спишь?

Он больно дёргает её за ухо. Она встряхивает головой, качает колыбель и напевает свою песню. Зелёное пятно и тени от панталон и пелёнок колеблются, мигают ей. Скоро они опять захватывают её голову. Опять она видит шоссе, покрытое жидкой грязью. Люди с мешками на спинах и тени лежат и крепко спят. Варька смотрит на них, и ей страстно хочется спать. Она легла бы с наслаждением, но мать Пелагея идёт рядом и торопит её. Они обе спешат в город искать работу.

— Подайте милостынки Христа ради! — просит мать у встречных людей. — Явите божескую милость, господа милосердные!

— Подай сюда ребёнка! — отвечает ей чей-то знакомый голос. — Подай сюда ребёнка! — повторяет тот же голос, но уже сердито и резко. — Слышишь, подлая?

Варька вскакивает и оглядывается. Она понимает, в чём дело. Нет ни шоссе, ни Пелагеи, ни встречных людей. Посреди комнатки стоит только хозяйка, которая пришла покормить своего ребёнка. Пока толстая, плечистая хозяйка кормит и успокаивает ребёнка, Варька стоит, смотрит на неё и ждёт, когда она кончит. А за окнами уже синеет воздух. Тени и зелёное пятно на потолке заметно бледнеют. Скоро утро.

— Возьми! — говорит хозяйка и застёгивает на груди рубашку. — Плачет. Должно, сглазили.

Варька берёт ребёнка, кладёт его в колыбель и опять начинает качать. Зелёное пятно и тени понемногу исчезают. Теперь некому лезть в её голову и затуманивать мозг. А спать хочется по-прежнему, ужасно хочется! Варька кладёт голову на край колыбели и качается всем телом, чтобы победить сон. Но глаза всё-таки закрываются, и голова тяжёлая.

— Варька, затопи печку! — слышится за дверью голос хозяина.

Значит, уже пора вставать и начинать работу. Варька оставляет колыбель и бежит в сарай за дровами. Она рада. Когда бегаешь и ходишь, спать хочется не так сильно, как когда сидишь. Она приносит дрова, топит печь и чувствует, как расправляется её деревянное лицо и как проясняются мысли.

— Варька, поставь самовар! — кричит хозяйка.

Варька колет тонкие щепки для огня. Но едва она успевает зажечь их и сунуть в самовар, как слышится новый приказ:

— Варька, почисть хозяину калоши!

Она садится на пол и чистит калоши. Она думает, что хорошо бы сунуть голову в большую, глубокую калошу и немножко подремать в ней… И вдруг калоша растёт, пухнет, наполняет собой всю комнату. Варька роняет щётку, но сразу встряхивает головой и широко открывает глаза. Она старается смотреть так, чтобы предметы не росли и не двигались у неё в глазах.

— Варька, помой снаружи лестницу, а то от заказчиков совестно!

Варька моет лестницу, убирает комнаты, потом топит другую печь и бежит в лавочку. Работы много, нет ни одной свободной минуты.

Но ничего нет тяжелее, чем стоять на одном месте у кухонного стола и чистить картошку. Голову тянет к столу, картошка мелькает в глазах, нож падает из рук. А рядом ходит толстая, сердитая хозяйка с закатанными рукавами. Она говорит так громко, что звенит в ушах. Мучительно также прислуживать за обедом, стирать, шить. Бывают минуты, когда хочется, ни на что не глядя, упасть на пол и спать.

День проходит. Варька смотрит, как темнеют окна. Она сжимает свои виски, которые тоже становятся деревянными, и улыбается, сама не зная почему. Вечерняя темнота ласкает её закрывающиеся глаза и обещает ей скорый, крепкий сон. Вечером к хозяевам приходят гости.

— Варька, ставь самовар! — кричит хозяйка.

Самовар у хозяев маленький. Пока гости напьются чаю, его приходится подогревать раз пять. После чая Варька целый час стоит на одном месте, смотрит на гостей и ждёт приказаний.

— Варька, сбегай купи три бутылки пива!

Она срывается с места и старается бежать быстрее, чтобы прогнать сон.

— Варька, сбегай за водкой! Варька, где штопор? Варька, почисть селёдку!

Но вот наконец гости ушли. Огни гасят, хозяева ложатся спать.

— Варька, покачай ребёнка! — слышится последний приказ.

В печке кричит сверчок. Зелёное пятно на потолке и тени от панталон и пелёнок опять лезут в полуоткрытые глаза Варьки. Они мигают и затуманивают ей голову.

— Баю-баюшки-баю, — напевает она, — а я песенку спою…

А ребёнок кричит и теряет силы от крика. Варька опять видит грязное шоссе, людей с мешками, Пелагею, отца Ефима. Она всё понимает, всех узнаёт. Но сквозь полусон она никак не может понять только той силы, которая связывает её по рукам и ногам. Эта сила давит её и мешает ей жить. Она оглядывается и ищет эту силу, чтобы избавиться от неё, но не находит. Наконец, измучившись, она напрягает все свои силы и зрение. Она смотрит вверх на мигающее зелёное пятно и прислушивается к крику. И она находит врага, который мешает ей жить.

Этот враг — ребёнок.

Она смеётся. Ей удивительно: как это раньше она не могла понять такого пустяка? Зелёное пятно, тени и сверчок тоже, кажется, смеются и удивляются.

Ложное представление овладевает Варькой. Она встаёт с табурета, широко улыбается и, не мигая, ходит по комнате. Ей приятно и щекотно от мысли, что она сейчас избавится от ребёнка, который связывает её по рукам и ногам… Убить ребёнка, а потом спать, спать, спать…

Смеясь, подмигивая и грозя зелёному пятну пальцами, Варька подкрадывается к колыбели и наклоняется к ребёнку. Задушив его, она быстро ложится на пол. Она смеётся от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уже крепко, как мёртвая…

### Glossary

- **колыбель**: кроватка для младенца, которую качают.
- **напевает**: тихо поёт.
- **Баю-баюшки-баю**: слова песни, под которую ребёнок засыпает.
- **лампадка**: маленькая лампа перед иконой.
- **пелёнки**: куски ткани, в которые заворачивают младенца.
- **пелёнок**: пелёнки: куски ткани для младенца.
- **панталоны**: старое слово: широкие брюки.
- **мигают**: мигать. О свете: то гореть ярче, то темнее; о глазах: быстро закрываться и открываться.
- **оживают**: снова становятся живыми.
- **щами**: щи: суп из капусты.
- **охрип**: потерял голос от крика.
- **обессилел**: потерял все силы.
- **пошевелить**: немного двинуть.
- **высохло**: стало сухим.
- **булавки**: булавка: тонкая металлическая палочка с головкой, ею скрепляют ткань.
- **кашки**: кашка: жидкая каша (ласковое слово).
- **сверчок**: маленькое насекомое, которое живёт в тёплых местах и издаёт громкий звук.
- **подмастерье**: помощник сапожника.
- **полуоткрытые**: открытые не до конца.
- **избе**: изба: деревянный деревенский дом.
- **грыжа**: болезнь, сильная боль в животе.
- **прислушивается**: внимательно слушает.
- **черепок**: кусок разбитой посуды.
- **огарком**: огарок: остаток сгоревшей свечи.
- **наклоняется**: опускает голову и верх тела вниз.
- **вправили**: при грыже: вернули на место то, что вышло из живота.
- **богу душу отдал**: умер.
- **милостынки**: милостынька: деньги или еда, которые дают бедным.
- **оглядывается**: смотрит вокруг или назад.
- **встряхивает**: резко двигает, здесь: головой, чтобы прогнать сон.
- **сглазили**: принесли беду злым взглядом.
- **самовар**: большой металлический сосуд, в котором греют воду для чая.
- **сунуть**: быстро положить или вставить куда-нибудь.
- **калоши**: резиновая обувь, которую надевают на сапоги или туфли.
- **штопор**: инструмент, которым открывают бутылки.
- **Ложное представление**: неправильная мысль, которую человек считает правдой.

## Каштанка

### Глава первая. Дурное поведение

Молодая рыжая собака бегала взад и вперёд по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам. Это была помесь таксы с дворняжкой, и мордой она очень походила на лисицу. Иногда она останавливалась и плакала. Она поднимала то одну замёрзшую лапу, то другую и старалась понять: как это могло случиться, что она заблудилась?

Она отлично помнила, как провела день и как в конце концов попала на этот незнакомый тротуар.

День начался с того, что её хозяин, столяр Лука Александрыч, надел шапку. Он взял под мышку какую-то деревянную вещь, завёрнутую в красный платок, и крикнул:

— Каштанка, пойдём!

Услышав своё имя, помесь таксы с дворняжкой вышла из-под верстака, где она спала на стружках. Она сладко потянулась и побежала за хозяином. Заказчики Луки Александрыча жили ужасно далеко. Поэтому по дороге к каждому из них столяр должен был по нескольку раз заходить в трактир и подкрепляться. Каштанка помнила, что по дороге она вела себя очень неприлично. Она была рада, что её взяли гулять. Поэтому она прыгала, с лаем бросалась на вагоны конной железной дороги, забегала во дворы и гонялась за собаками. Столяр то и дело терял её из виду, останавливался и сердито кричал на неё. Один раз он даже с жадным выражением на лице схватил в кулак её лисье ухо. Он потрепал его и сказал медленно, по слогам:

— Чтоб… ты… из… дох…ла, холера!

Побывав у заказчиков, Лука Александрыч зашёл на минутку к сестре и там пил и закусывал. От сестры он пошёл к знакомому переплётчику, от переплётчика в трактир, из трактира к куму и так далее. Одним словом, Каштанка попала на незнакомый тротуар уже под вечер. Столяр к этому времени был пьян, как сапожник. Он размахивал руками, глубоко вздыхал и бормотал:

— Во гресех роди мя мати во утробе моей! Ох, грехи, грехи! Теперь вот мы по улице идём и на фонарики глядим, а как помрём — в гиене огненной гореть будем…

Или же он становился добродушным, подзывал к себе Каштанку и говорил ей:

— Ты, Каштанка, насекомое существо и больше ничего. Супротив человека ты всё равно, что плотник супротив столяра…

Когда он так разговаривал с ней, вдруг загремела музыка. Каштанка оглянулась и увидела, что по улице прямо на неё идёт полк солдат. Она не выносила музыки, потому что музыка расстраивала ей нервы. Каштанка заметалась и завыла. К её большому удивлению, столяр не испугался, не завизжал и не залаял. Вместо этого он широко улыбнулся, встал прямо, как солдат, и поднёс всю ладонь к козырьку. Каштанка увидела, что хозяин не протестует, и завыла ещё громче. Не помня себя, она бросилась через дорогу на другой тротуар.

Когда она пришла в себя, музыка уже не играла и полка не было. Она перебежала дорогу к тому месту, где оставила хозяина, но, увы! столяра там уже не было. Она бросилась вперёд, потом назад, ещё раз перебежала дорогу, но столяр как будто провалился сквозь землю… Каштанка стала нюхать тротуар. Она надеялась найти хозяина по запаху его следов. Но раньше здесь прошёл какой-то негодяй в новых резиновых калошах. Теперь все тонкие запахи смешались с резкой вонью резины, так что ничего нельзя было разобрать.

Каштанка бегала взад и вперёд и не находила хозяина, а между тем становилось темно. По обеим сторонам улицы зажглись фонари, в окнах домов показались огни. Шёл крупный, пушистый снег. Он красил в белый цвет дорогу, спины лошадей, шапки извозчиков. И чем темнее становился воздух, тем белее становились предметы. Мимо Каштанки без остановки ходили взад и вперёд незнакомые заказчики. Они закрывали ей всё, что было вокруг, и толкали её ногами. (Всё человечество Каштанка делила на две очень неравные части: на хозяев и на заказчиков. Между ними была важная разница. Первые имели право бить её, а вторых она сама имела право хватать за икры.) Заказчики куда-то спешили и не обращали на неё никакого внимания.

Когда стало совсем темно, Каштанку охватили отчаяние и ужас. Она прижалась к какому-то подъезду и стала горько плакать. За целый день пути с Лукой Александрычем она устала, уши и лапы у неё замёрзли. К тому же она была ужасно голодна. За весь день ей пришлось жевать только два раза. У переплётчика она поела немножко мучного клея. А в одном из трактиров около прилавка нашла кожицу от колбасы — вот и всё. Если бы она была человеком, то наверняка подумала бы:

«Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!»

### Глава вторая. Таинственный незнакомец

Но она ни о чём не думала и только плакала. Мягкий, пушистый снег совсем покрыл её спину и голову, и от усталости она погрузилась в тяжёлый полусон. И тут дверь подъезда вдруг щёлкнула, запищала и ударила её по боку. Она вскочила. Из открытой двери вышел какой-то человек, один из заказчиков. Каштанка взвизгнула и попала ему под ноги, поэтому он не мог не обратить на неё внимания. Он нагнулся к ней и спросил:

— Псина, ты откуда? Я тебя ушиб? О, бедная, бедная… Ну, не сердись, не сердись… Виноват.

Каштанка посмотрела на незнакомца сквозь снежинки, которые висели на ресницах. Она увидела перед собой коротенького и толстенького человечка с бритым пухлым лицом, в цилиндре и в расстёгнутой шубе.

— Что же ты скулишь? — продолжал он и стал сбивать пальцем снег с её спины. — Где твой хозяин? Должно быть, ты потерялась? Ах, бедный пёсик! Что же мы теперь будем делать?

Каштанка услышала в голосе незнакомца тёплую, сердечную нотку. Она лизнула ему руку и заскулила ещё жалобнее.

— А ты хорошая, смешная! — сказал незнакомец. — Совсем лисица! Ну, что ж, делать нечего, пойдём со мной! Может быть, ты и пригодишься на что-нибудь… Ну, фюйть!

Он чмокнул губами и сделал Каштанке знак рукой. Этот знак мог означать только одно: «Пойдём!» Каштанка пошла.

Не больше чем через полчаса она уже сидела на полу в большой, светлой комнате. Склонив голову набок, она с нежностью и с любопытством смотрела на незнакомца. Он сидел за столом и обедал. Он ел и бросал ей кусочки… Сначала он дал ей хлеба и зелёную корочку сыра, потом кусочек мяса, полпирожка, куриных костей. От голода она съела всё это так быстро, что не успела разобрать вкуса. И чем больше она ела, тем сильнее чувствовала голод.

— Однако, плохо же кормят тебя твои хозяева! — говорил незнакомец. Он смотрел, с какой страшной жадностью она глотала куски, не разжёвывая. — И какая ты тощая! Кожа да кости…

Каштанка съела много, но не наелась, а только опьянела от еды. После обеда она улеглась посреди комнаты и вытянула ноги. Во всём теле она чувствовала приятную слабость и завиляла хвостом. Её новый хозяин развалился в кресле и курил сигару. А она виляла хвостом и решала вопрос: где лучше — у незнакомца или у столяра? У незнакомца вещи бедные и некрасивые. Кроме кресел, дивана, лампы и ковров, у него нет ничего, и комната кажется пустой. А у столяра вся квартира полна вещей. Там есть стол, верстак, кучей лежат стружки, есть рубанки, стамески, пилы, клетка с чижиком, деревянный таз… У незнакомца не пахнет ничем. А у столяра в квартире всегда стоит туман и чудесно пахнет клеем, лаком и стружками. Зато у незнакомца есть одно очень важное преимущество: он даёт много есть. И надо быть к нему справедливым. Когда Каштанка сидела перед столом и нежно смотрела на него, он ни разу не ударил её. Он не затопал ногами и ни разу не крикнул: «По-ошла вон, треклятая!»

Выкурив сигару, новый хозяин вышел и через минуту вернулся с маленьким матрасиком в руках.

— Эй ты, пёс, поди сюда! — сказал он и положил матрасик в углу около дивана. — Ложись здесь. Спи!

Потом он потушил лампу и вышел. Каштанка улеглась на матрасик и закрыла глаза. С улицы послышался лай, и она хотела ответить на него, но вдруг ей стало грустно. Она вспомнила Луку Александрыча, его сына Федюшку, уютное местечко под верстаком… Она вспомнила длинные зимние вечера. Столяр тогда работал рубанком или читал вслух газету, а Федюшка обычно играл с ней… Он вытаскивал её за задние лапы из-под верстака. Он делал с ней такие фокусы, что у неё зеленело в глазах и болели все суставы. Он заставлял её ходить на задних лапах. Он делал из неё колокол, то есть сильно дёргал её за хвост, и она визжала и лаяла. Он давал ей нюхать табак… Особенно мучительным был такой фокус. Федюшка привязывал на ниточку кусочек мяса и давал его Каштанке. А когда она проглатывала мясо, он с громким смехом вытаскивал его обратно из её желудка. И чем ярче были воспоминания, тем громче и печальнее скулила Каштанка.

Но скоро усталость и тепло победили грусть… Она стала засыпать. В её воображении забегали собаки. Пробежал среди них и мохнатый старый пудель, которого она видела сегодня на улице. У него было белое пятно на глазу и клочья шерсти около носа. Федюшка с долотом в руке погнался за пуделем. Потом он вдруг сам покрылся мохнатой шерстью, весело залаял и оказался рядом с Каштанкой. Каштанка и он добродушно понюхали друг другу носы и побежали на улицу…

### Глава третья. Новое, очень приятное знакомство

Когда Каштанка проснулась, было уже светло. С улицы доносился шум, какой бывает только днём. В комнате не было ни души. Каштанка потянулась, зевнула и, сердитая, мрачная, прошлась по комнате. Она обнюхала углы и мебель, заглянула в переднюю и не нашла ничего интересного. Кроме двери в переднюю, была ещё одна дверь. Каштанка подумала, поцарапала её обеими лапами, открыла и вошла в следующую комнату. Тут на кровати, под байковым одеялом, спал заказчик. Она узнала в нём вчерашнего незнакомца.

— Рррр… — заворчала она, но вспомнила про вчерашний обед, завиляла хвостом и стала нюхать.

Она понюхала одежду и сапоги незнакомца и нашла, что они сильно пахнут лошадью. Из спальни куда-то вела ещё одна дверь, тоже закрытая. Каштанка поцарапала эту дверь, нажала на неё грудью и открыла. Она сразу почувствовала странный, очень подозрительный запах. Каштанка ждала неприятной встречи. Ворча и оглядываясь, она вошла в маленькую комнатку с грязными обоями и в страхе отступила назад. Она увидела что-то неожиданное и страшное. Прямо на неё шёл серый гусь. Он пригнул к земле шею и голову, широко расставил крылья и шипел. Немного в стороне от него на матрасике лежал белый кот. Увидев Каштанку, он вскочил, выгнул спину дугой, поднял хвост и шерсть и тоже зашипел. Собака испугалась не на шутку. Но она не хотела показать свой страх, поэтому громко залаяла и бросилась к коту… Кот ещё сильнее выгнул спину, зашипел и ударил Каштанку лапой по голове. Каштанка отскочила и присела на все четыре лапы. Она вытянула морду к коту и залилась громким, визгливым лаем. В это время гусь подошёл сзади и больно ударил её клювом в спину. Каштанка вскочила и бросилась на гуся…

— Это что такое? — послышался громкий, сердитый голос.

В комнату вошёл незнакомец в халате и с сигарой в зубах.

— Что это значит? На место!

Он подошёл к коту, щёлкнул его по выгнутой спине и сказал:

— Фёдор Тимофеич, это что значит? Драку подняли? Ах ты, старая каналья! Ложись!

Потом он повернулся к гусю и крикнул:

— Иван Иваныч, на место!

Кот послушно лёг на свой матрасик и закрыл глаза. По его морде и усам было видно, что он сам недоволен собой: зачем он рассердился и полез в драку? Каштанка обиженно заскулила. А гусь вытянул шею и заговорил о чём-то быстро, горячо и отчётливо, но совсем непонятно.

— Ладно, ладно! — сказал хозяин и зевнул. — Надо жить мирно и дружно. — Он погладил Каштанку и продолжал: — А ты, рыжик, не бойся… Это хорошая публика, не обидит. Постой, как же мы тебя звать будем? Без имени нельзя, брат.

Незнакомец подумал и сказал:

— Вот что… Ты будешь — Тётка… Понимаешь? Тётка!

Он повторил несколько раз слово «Тётка» и вышел. Каштанка села и стала наблюдать. Кот неподвижно сидел на матрасике и делал вид, что спит. Гусь вытягивал шею, топтался на одном месте и продолжал о чём-то быстро и горячо говорить. Видимо, это был очень умный гусь. После каждой длинной речи он удивлённо отступал назад. Он делал вид, что восхищается своей речью… Каштанка послушала его, ответила ему «рррр…» и стала обнюхивать углы. В одном из углов стояло маленькое корытце. Она увидела в нём размокший горох и размокшие ржаные корки. Она попробовала горох — невкусно, попробовала корки — и стала есть. Гусь нисколько не обиделся, что незнакомая собака ест его корм. Наоборот, он заговорил ещё горячее. Чтобы показать своё доверие, он сам подошёл к корытцу и съел несколько горошин.

### Глава четвёртая. Чудеса в решете

Немного позже снова вошёл незнакомец. Он принёс какую-то странную вещь, похожую на ворота и на букву П. Это П было деревянное и грубо сколоченное. Наверху, на поперечной доске, висел колокол и был привязан пистолет. От языка колокола и от курка пистолета тянулись верёвочки. Незнакомец поставил П посреди комнаты и долго что-то развязывал и завязывал. Потом он посмотрел на гуся и сказал:

— Иван Иваныч, пожалуйте!

Гусь подошёл к нему, остановился и стал ждать.

— Ну-с, — сказал незнакомец, — начнём с самого начала. Прежде всего поклонись и сделай реверанс! Живо!

Иван Иваныч вытянул шею, закивал во все стороны и шаркнул лапкой.

— Так, молодец… Теперь умри!

Гусь лёг на спину и поднял вверх лапы. Незнакомец проделал ещё несколько таких же неважных фокусов. Потом он вдруг схватил себя за голову, изобразил на лице ужас и закричал:

— Караул! Пожар! Горим!

Иван Иваныч подбежал к П, взял в клюв верёвку и зазвонил в колокол.

Незнакомец остался очень доволен. Он погладил гуся по шее и сказал:

— Молодец, Иван Иваныч! Теперь представь, что ты ювелир и торгуешь золотом и бриллиантами. Представь теперь, что ты приходишь к себе в магазин и находишь там воров. Что бы ты сделал в этом случае?

Гусь взял в клюв другую верёвочку и потянул. Тут же раздался оглушительный выстрел. Каштанке очень понравился звон. А от выстрела она пришла в такой восторг, что забегала вокруг П и залаяла.

— Тётка, на место! — крикнул ей незнакомец. — Молчать!

Работа Ивана Иваныча не кончилась стрельбой. Потом незнакомец целый час гонял его вокруг себя на корде и щёлкал кнутом. Гусь должен был прыгать через барьер и сквозь обруч. Он должен был становиться на дыбы, то есть садиться на хвост и махать лапками. Каштанка не отрывала глаз от Ивана Иваныча и выла от восторга. Несколько раз она начинала бегать за ним со звонким лаем. Незнакомец устал сам и утомил гуся. Он вытер со лба пот и крикнул:

— Марья, позови-ка сюда Хавронью Ивановну!

Через минуту послышалось хрюканье… Каштанка заворчала, приняла очень храбрый вид и на всякий случай подошла поближе к незнакомцу. Открылась дверь. В комнату заглянула какая-то старуха, сказала что-то и впустила чёрную, очень некрасивую свинью. Свинья не обратила никакого внимания на ворчание Каштанки. Она подняла вверх свой круглый нос и весело захрюкала. Видимо, ей было очень приятно видеть своего хозяина, кота и Ивана Иваныча. Она подошла к коту и слегка толкнула его носом под живот. Потом она о чём-то заговорила с гусем. В её движениях, в голосе и в дрожании хвостика чувствовалось много доброты. Каштанка сразу поняла, что ворчать и лаять на таких существ бесполезно.

Хозяин убрал П и крикнул:

— Фёдор Тимофеич, пожалуйте!

Кот поднялся, лениво потянулся и нехотя, как будто делая одолжение, подошёл к свинье.

— Ну-с, начнём с египетской пирамиды, — начал хозяин.

Он долго что-то объяснял, потом скомандовал: «Раз… два… три!» При слове «три» Иван Иваныч взмахнул крыльями и вскочил на спину свиньи… Он удерживал равновесие крыльями и шеей и наконец крепко встал на её жёсткой спине. Тогда Фёдор Тимофеич полез на спину свиньи. Он делал это вяло и лениво, с явным презрением. Вид у него был такой, как будто он совсем не ценит своё искусство и презирает его. Потом он нехотя забрался на гуся и встал на задние лапы. Получилось то, что незнакомец называл египетской пирамидой. Каштанка взвизгнула от восторга. Но в это время старик кот зевнул, потерял равновесие и свалился с гуся. Иван Иваныч пошатнулся и тоже свалился. Незнакомец закричал, замахал руками и стал снова что-то объяснять. Целый час он возился с пирамидой. Потом неутомимый хозяин начал учить Ивана Иваныча ездить верхом на коте, потом стал учить кота курить и так далее.

Ученье кончилось тем, что незнакомец вытер со лба пот и вышел. Фёдор Тимофеич с отвращением фыркнул, лёг на матрасик и закрыл глаза. Иван Иваныч направился к корытцу, а старуха увела свинью. Новых впечатлений было очень много, поэтому день прошёл для Каштанки незаметно. А вечером её вместе с матрасиком перенесли в комнатку с грязными обоями. Там она ночевала в обществе Фёдора Тимофеича и гуся.

### Глава пятая. Талант! Талант!

Прошёл месяц.

Каштанка уже привыкла к тому, что каждый вечер её кормили вкусным обедом и звали Тёткой. Привыкла она и к незнакомцу, и к своим новым товарищам. Жизнь пошла легко, как по маслу.

Все дни начинались одинаково. Обычно раньше всех просыпался Иван Иваныч. Он сразу подходил к Тётке или к коту и выгибал шею. Потом он начинал говорить о чём-то горячо и убедительно, но по-прежнему непонятно. Иногда он поднимал голову вверх и произносил длинные монологи. В первые дни Каштанка думала, что он говорит много, потому что очень умён. Но прошло немного времени, и она потеряла к нему всякое уважение. Когда он подходил к ней со своими длинными речами, она уже не виляла хвостом. Она обращалась с ним как с надоедливым болтуном, который не даёт никому спать. Она просто отвечала ему без всяких церемоний: «рррр»…

А Фёдор Тимофеич был господин другого рода. Проснувшись, он не издавал ни звука, не шевелился и даже не открывал глаз. Он охотно не просыпался бы, потому что, как видно, не очень любил жизнь. Ничто его не интересовало. Ко всему он относился вяло и небрежно и всё презирал. Даже когда он ел свой вкусный обед, он фыркал с отвращением.

Проснувшись, Каштанка начинала ходить по комнатам и обнюхивать углы. Только ей и коту разрешалось ходить по всей квартире. Гусь не имел права переступать порог комнатки с грязными обоями. А Хавронья Ивановна жила где-то во дворе в сарайчике и появлялась только во время ученья. Хозяин просыпался поздно, пил чай и сразу принимался за свои фокусы. Каждый день в комнатку вносили П, кнут, обручи, и каждый день делали почти одно и то же. Ученье продолжалось часа три-четыре, так что иногда Фёдор Тимофеич от усталости шатался, как пьяный. Иван Иваныч раскрывал клюв и тяжело дышал, а хозяин становился красным и никак не мог стереть со лба пот.

Ученье и обед делали дни очень интересными, зато вечера проходили скучновато. Обычно по вечерам хозяин куда-то уезжал и увозил с собой гуся и кота. Оставшись одна, Тётка ложилась на матрасик и начинала грустить… Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно. Она наполняла собаку постепенно, как темнота наполняет комнату. Сначала у собаки пропадало всякое желание лаять, есть, бегать по комнатам и даже смотреть. Потом в её воображении появлялись какие-то две неясные фигуры, не то собаки, не то люди. Лица у них были приятные, милые, но непонятные. Когда они появлялись, Тётка виляла хвостом. Ей казалось, что она их где-то когда-то видела и любила… А засыпая, она каждый раз чувствовала, что от этих фигурок пахнет клеем, стружками и лаком.

Она совсем привыкла к новой жизни и из тощей, костлявой дворняжки превратилась в сытого, ухоженного пса. И вот однажды перед ученьем хозяин погладил её и сказал:

— Пора нам, Тётка, делом заняться. Довольно тебе бездельничать. Я хочу из тебя артистку сделать… Ты хочешь быть артисткой?

И он стал учить её разным наукам. На первом уроке она училась стоять и ходить на задних лапах, и это ей ужасно нравилось. На втором уроке она должна была прыгать на задних лапах. Учитель держал сахар высоко над её головой, и она хватала его. Затем, на следующих уроках, она плясала, бегала на корде, выла под музыку, звонила и стреляла. А через месяц она уже могла с успехом заменять Фёдора Тимофеича в «египетской пирамиде». Училась она очень охотно и была довольна своими успехами. Огромное удовольствие ей доставляло бегать на корде с высунутым языком и прыгать в обруч. Так же приятно было ездить верхом на старом Фёдоре Тимофеиче. Каждый удачный фокус она сопровождала звонким, восторженным лаем. Учитель удивлялся, тоже приходил в восторг и потирал руки.

— Талант! Талант! — говорил он. — Несомненный талант! Ты непременно будешь иметь успех!

И Тётка так привыкла к слову «талант», что всегда вскакивала и оглядывалась, когда хозяин его произносил. Как будто оно было её кличкой.

### Глава шестая. Беспокойная ночь

Тётке приснился собачий сон, будто за ней гонится дворник с метлой, и она проснулась от страха.

В комнатке было тихо, темно и очень душно. Кусались блохи. Раньше Тётка никогда не боялась темноты, но теперь почему-то ей стало жутко и захотелось лаять. В соседней комнате громко вздохнул хозяин. Потом, немного позже, в своём сарайчике хрюкнула свинья, и опять всё смолкло. Когда думаешь о еде, на душе становится легче. И Тётка стала думать о том, как она сегодня украла у Фёдора Тимофеича куриную лапку. Она спрятала её в гостиной между шкафом и стеной, где очень много паутины и пыли. Неплохо было бы теперь пойти и посмотреть: цела эта лапка или нет? Очень может быть, что хозяин нашёл её и съел. Но раньше утра нельзя выходить из комнатки — такое правило. Тётка закрыла глаза, чтобы поскорее уснуть, потому что знала по опыту: чем скорее уснёшь, тем скорее наступит утро. Но вдруг недалеко от неё раздался странный крик. Она вздрогнула и вскочила на все четыре лапы. Это крикнул Иван Иваныч. Но крик его был не болтливый и убедительный, как обычно. Он был какой-то дикий, пронзительный и неестественный, похожий на скрип открывающихся ворот. Тётка ничего не разглядела в темноте и не поняла. Ей стало ещё страшнее, и она проворчала:

— Ррррр…

Прошло немного времени, столько, сколько нужно, чтобы обглодать хорошую кость. Крик не повторялся. Тётка понемногу успокоилась и задремала. Ей приснились две большие чёрные собаки с клочьями прошлогодней шерсти на бёдрах и на боках. Они из большого деревянного таза жадно ели кухонные отбросы. От отбросов шёл белый пар и очень вкусный запах. Иногда они оглядывались на Тётку, показывали зубы и ворчали: «А тебе мы не дадим!» Но из дома выбежал мужик в шубе и прогнал их кнутом. Тогда Тётка подошла к тазу и стала есть. Но как только мужик ушёл за ворота, обе чёрные собаки с рёвом бросились на неё. И вдруг опять раздался пронзительный крик.

— К-ге! К-ге-ге! — крикнул Иван Иваныч.

Тётка проснулась, вскочила и, не сходя с матрасика, громко завыла и залаяла. Ей уже казалось, что кричит не Иван Иваныч, а кто-то другой, посторонний. И почему-то в сарайчике опять хрюкнула свинья.

Но вот послышалось шарканье туфель, и в комнатку вошёл хозяин в халате и со свечой. Дрожащий свет запрыгал по грязным обоям и по потолку и прогнал темноту. Тётка увидела, что в комнатке нет никого постороннего. Иван Иваныч сидел на полу и не спал. Крылья у него были широко расставлены, клюв раскрыт. Вид у него был такой, как будто он очень устал и хотел пить. Старый Фёдор Тимофеич тоже не спал. Должно быть, и его разбудил крик.

— Иван Иваныч, что с тобой? — спросил хозяин у гуся. — Что ты кричишь! Ты болен?

Гусь молчал. Хозяин потрогал его за шею, погладил по спине и сказал:

— Ты чудак. И сам не спишь, и другим не даёшь.

Когда хозяин вышел и унёс с собой свет, снова стало темно. Тётке было страшно. Гусь не кричал, но ей опять стало казаться, что в темноте стоит кто-то чужой. Страшнее всего было то, что этого чужого нельзя было укусить. Ведь он был невидим и не имел формы. И почему-то она думала, что в эту ночь обязательно должно случиться что-то очень плохое. Фёдор Тимофеич тоже был неспокоен. Тётка слышала, как он возился на своём матрасике, зевал и тряс головой.

Где-то на улице застучали в ворота, и в сарайчике хрюкнула свинья. Тётка заскулила, вытянула передние лапы и положила на них голову. Свинья почему-то не спала. В стуке ворот, в её хрюканье, в темноте и в тишине Тётке показалось что-то печальное и страшное. Такое же было и в крике Ивана Иваныча. Всё было в тревоге и в беспокойстве, но отчего? Кто этот чужой, которого не было видно? Вот около Тётки на мгновение вспыхнули две тусклые зелёные искорки. Это в первый раз за всё время их знакомства подошёл к ней Фёдор Тимофеич. Что ему было нужно? Тётка лизнула ему лапу и, не спрашивая, зачем он пришёл, завыла тихо и на разные голоса.

— К-ге! — крикнул Иван Иваныч. — К-ге-ге!

Снова открылась дверь, и вошёл хозяин со свечой. Гусь сидел как раньше, с открытым клювом и расставленными крыльями. Глаза у него были закрыты.

— Иван Иваныч! — позвал хозяин.

Гусь не пошевелился. Хозяин сел перед ним на пол, минуту молча смотрел на него и сказал:

— Иван Иваныч! Что же это такое? Умираешь ты, что ли? Ах, я теперь вспомнил, вспомнил! — вскрикнул он и схватил себя за голову. — Я знаю, отчего это! Это оттого, что сегодня на тебя наступила лошадь! Боже мой, боже мой!

Тётка не понимала, что говорит хозяин, но по его лицу видела, что и он ждёт чего-то ужасного. Она протянула морду к тёмному окну. Ей казалось, что в него смотрит кто-то чужой. И она завыла.

— Он умирает, Тётка! — сказал хозяин и всплеснул руками. — Да, да, умирает! К вам в комнату пришла смерть. Что нам делать?

Бледный, встревоженный хозяин вздыхал и качал головой. Он вернулся к себе в спальню. Тётке было жутко оставаться в темноте, и она пошла за ним. Он сел на кровать и несколько раз повторил:

— Боже мой, что же делать?

Тётка ходила около его ног. Она не понимала, отчего ей так тоскливо и отчего все так беспокоятся. Стараясь понять это, она следила за каждым его движением. Фёдор Тимофеич редко покидал свой матрасик, но тоже вошёл в спальню хозяина. Он стал тереться о его ноги. Он тряс головой, как будто хотел вытряхнуть из неё тяжёлые мысли, и подозрительно заглядывал под кровать.

Хозяин взял блюдечко, налил в него воды из умывальника и опять пошёл к гусю.

— Пей, Иван Иваныч! — сказал он нежно и поставил перед ним блюдечко. — Пей, голубчик.

Но Иван Иваныч не шевелился и не открывал глаз. Хозяин пригнул его голову к блюдечку и окунул клюв в воду. Но гусь не пил. Он ещё шире расставил крылья, и голова его так и осталась лежать в блюдечке.

— Нет, ничего уже нельзя сделать! — вздохнул хозяин. — Всё кончено. Пропал Иван Иваныч!

И по его щекам поползли вниз блестящие капельки, какие бывают на окнах во время дождя. Тётка и Фёдор Тимофеич не понимали, в чём дело. Они прижимались к нему и с ужасом смотрели на гуся.

— Бедный Иван Иваныч! — говорил хозяин, печально вздыхая. — А я-то мечтал, что весной повезу тебя на дачу и буду гулять с тобой по зелёной травке. Милое животное, хороший мой товарищ, тебя уже нет! Как же я теперь буду без тебя?

Тётке казалось, что и с ней случится то же самое. Она тоже вот так, неизвестно отчего, закроет глаза и вытянет лапы. Рот у неё откроется, будут видны зубы, и все станут смотреть на неё с ужасом. Видимо, такие же мысли бродили и в голове Фёдора Тимофеича. Никогда раньше старый кот не был так угрюм и мрачен, как теперь.

Начинался рассвет, и в комнатке уже не было того невидимого чужого, который так пугал Тётку. Когда совсем рассвело, пришёл дворник, взял гуся за лапы и куда-то унёс его. А немного позже пришла старуха и вынесла корытце.

Тётка пошла в гостиную и посмотрела за шкаф. Хозяин не съел куриную лапку, она лежала на своём месте, в пыли и паутине. Но Тётке было скучно и грустно, и хотелось плакать. Она даже не понюхала лапку. Она ушла под диван, села там и начала скулить тихо, тонким голоском:

— Ску-ску-ску…

### Глава седьмая. Неудачный дебют

В один прекрасный вечер хозяин вошёл в комнатку с грязными обоями и, потирая руки, сказал:

— Ну-с…

Он хотел сказать что-то ещё, но не сказал и вышел. Во время уроков Тётка отлично изучила его лицо и голос. Она догадалась, что он взволнован, озабочен и, кажется, сердит. Немного позже он вернулся и сказал:

— Сегодня я возьму с собой Тётку и Фёдора Тимофеича. В египетской пирамиде ты, Тётка, заменишь сегодня покойного Ивана Иваныча. Чёрт знает что! Ничего не готово, не выучено, репетиций было мало! Осрамимся, провалимся!

Потом он опять вышел и через минуту вернулся в шубе и в цилиндре. Он подошёл к коту, взял его за передние лапы, поднял и спрятал на груди под шубу. Фёдор Тимофеич казался очень равнодушным и даже не потрудился открыть глаза. Видимо, ему было всё равно: лежать или быть поднятым за лапы. Так же всё равно ему было, валяться на матрасике или лежать на груди хозяина под шубой…

— Тётка, пойдём, — сказал хозяин.

Тётка ничего не понимала. Виляя хвостом, она пошла за ним. Через минуту она уже сидела в санях около ног хозяина. Он сжимался от холода и волнения, и она слышала, как он бормочет:

— Осрамимся! Провалимся!

Сани остановились около большого странного дома, похожего на перевёрнутую суповую миску. Длинный подъезд этого дома с тремя стеклянными дверями был освещён дюжиной ярких фонарей. Двери со звоном открывались и, как рты, глотали людей, которые быстро ходили у подъезда. Людей было много, часто к подъезду подбегали и лошади, но собак не было видно.

Хозяин взял Тётку на руки и сунул её на грудь, под шубу, где сидел Фёдор Тимофеич. Там было темно и душно, но тепло. На мгновение вспыхнули две тусклые зелёные искорки. Это открыл глаза кот: его побеспокоили холодные, жёсткие лапы соседки. Тётка лизнула его ухо. Ей хотелось сесть как можно удобнее, и она беспокойно задвигалась. Холодными лапами она смяла его под себя и нечаянно высунула из-под шубы голову. Но она сразу же сердито заворчала и нырнула обратно под шубу. Ей показалось, что она увидела огромную, плохо освещённую комнату, полную чудовищ. По обеим сторонам комнаты тянулись перегородки и решётки. Из-за них выглядывали страшные рожи: лошадиные, рогатые, длинноухие. И была там ещё одна толстая, огромная рожа с хвостом вместо носа. Изо рта у неё торчали две длинные обглоданные кости.

Кот хрипло замяукал под лапами Тётки, но в это время шуба распахнулась. Хозяин сказал «гоп!», и Фёдор Тимофеич с Тёткой прыгнули на пол. Они были уже в маленькой комнате с серыми стенами из досок. Кроме небольшого столика с зеркалом, табурета и тряпок, развешанных по углам, другой мебели тут не было. Вместо лампы или свечи горел яркий огонёк, похожий на веер. Он был приделан к трубочке, вбитой в стену. Фёдор Тимофеич облизал свою шубу, которую помяла Тётка, пошёл под табурет и лёг. Хозяин всё ещё волновался и потирал руки. Он стал раздеваться… Он раздевался так, как обычно раздевался дома, когда собирался лечь под байковое одеяло. То есть он снял всё, кроме белья. Потом он сел на табурет, посмотрел в зеркало и начал делать с собой удивительные вещи. Прежде всего он надел на голову парик с пробором и с двумя пучками волос, похожими на рога. Потом он густо намазал лицо чем-то белым. Сверху он нарисовал ещё брови, усы и красные щёки. Но и это было ещё не всё. Испачкав лицо и шею, он стал надевать какой-то необыкновенный, совершенно нелепый костюм. Такого костюма Тётка никогда раньше не видела ни в домах, ни на улице. Представьте себе огромные широкие штаны из ситца с крупными цветами. Такой ситец в домах небогатых людей идёт на занавески и на обивку мебели. Эти штаны застёгиваются прямо под мышками. Одна штанина сшита из коричневого ситца, другая из светло-жёлтого. Хозяин утонул в них. Потом он надел ещё ситцевую курточку с большим зубчатым воротником и с золотой звездой на спине. Затем он надел разноцветные чулки и зелёные башмаки…

В глазах и в душе у Тётки всё стало пёстрым. От белолицей фигуры, похожей на мешок, пахло хозяином. Голос у неё тоже был знакомый, хозяйский. Но бывали минуты, когда Тётку мучили сомнения. Тогда она готова была бежать от этой пёстрой фигуры и лаять. Новое место, огонёк, похожий на веер, запах, перемена в хозяине — всё это наполняло её неясным страхом. Она чувствовала, что обязательно встретится с каким-нибудь ужасом вроде толстой рожи с хвостом вместо носа. А тут ещё где-то далеко за стеной играла ненавистная музыка, и временами слышался непонятный рёв. Только одно успокаивало её: Фёдор Тимофеич оставался совершенно спокоен. Он мирно дремал под табуретом и не открывал глаз, даже когда табурет двигали.

Какой-то человек во фраке и в белой жилетке заглянул в комнатку и сказал:

— Сейчас выход мисс Арабеллы. После неё — вы.

Хозяин ничего не ответил. Он вытащил из-под стола небольшой чемодан, сел и стал ждать. По его губам и рукам было заметно, что он волнуется. Тётка слышала, как дрожит его дыхание.

— M-r Жорж, пожалуйте! — крикнул кто-то за дверью.

Хозяин встал и три раза перекрестился. Потом он достал из-под табурета кота и сунул его в чемодан.

— Иди, Тётка! — сказал он тихо.

Тётка ничего не понимала. Она подошла к его рукам. Он поцеловал её в голову и положил рядом с Фёдором Тимофеичем. Потом наступила темнота… Тётка топталась по коту, царапала стенки чемодана и от ужаса не могла издать ни звука. А чемодан качался, как на волнах, и дрожал…

— А вот и я! — громко крикнул хозяин. — А вот и я!

Тётка почувствовала, что после этого крика чемодан ударился обо что-то твёрдое и перестал качаться. Послышался громкий густой рёв: по кому-то хлопали. И этот кто-то, наверное рожа с хвостом вместо носа, ревел и хохотал так громко, что задрожали замочки на чемодане. В ответ на рёв раздался пронзительный, визгливый смех хозяина. Так он никогда не смеялся дома.

— Га! — крикнул он, стараясь перекричать рёв. — Почтеннейшая публика! Я сейчас только с вокзала! У меня издохла бабушка и оставила мне наследство! В чемодане что-то очень тяжёлое — очевидно, золото… Га-а! И вдруг здесь миллион! Сейчас мы откроем и посмотрим…

В чемодане щёлкнул замок. Яркий свет ударил Тётку по глазам. Она выпрыгнула из чемодана и, оглушённая рёвом, быстро забегала вокруг своего хозяина. Она залилась звонким лаем.

— Га! — закричал хозяин. — Дядюшка Фёдор Тимофеич! Дорогая тётушка! Милые родственники, чёрт бы вас взял!

Он упал животом на песок, схватил кота и Тётку и стал обнимать их. Пока он сжимал её в объятиях, Тётка быстро оглядела тот мир, в который занесла её судьба. Он был такой огромный, что она на минуту застыла от удивления и восторга. Потом она вырвалась из объятий хозяина и от силы новых впечатлений закружилась на одном месте, как волчок. Новый мир был велик и полон яркого света. Куда ни посмотришь, всюду, от пола до потолка, были видны только лица, лица, лица и больше ничего.

— Тётушка, прошу вас сесть! — крикнул хозяин.

Тётка помнила, что это значит, вскочила на стул и села. Она посмотрела на хозяина. Глаза его, как всегда, смотрели серьёзно и ласково. Но лицо, особенно рот и зубы, было изуродовано широкой неподвижной улыбкой. Сам он хохотал, прыгал, дёргал плечами и делал вид, что ему очень весело перед тысячами лиц. Тётка поверила его весёлости. Она вдруг почувствовала всем телом, что на неё смотрят эти тысячи лиц. Она подняла вверх свою лисью морду и радостно завыла.

— Вы, Тётушка, посидите, — сказал ей хозяин, — а мы с дядюшкой попляшем камаринского.

Фёдор Тимофеич стоял и равнодушно посматривал по сторонам. Он ждал, когда его заставят делать глупости. Плясал он вяло, небрежно, мрачно. По его движениям, по хвосту и по усам было видно его глубокое презрение. Он презирал и толпу, и яркий свет, и хозяина, и себя… Протанцевав свою часть, он зевнул и сел.

— Ну-с, Тётушка, — сказал хозяин, — сначала мы с вами споём, а потом попляшем. Хорошо?

Он вынул из кармана дудочку и заиграл. Тётка не выносила музыки. Она беспокойно задвигалась на стуле и завыла. Со всех сторон послышались рёв и аплодисменты. Хозяин поклонился и, когда всё стихло, продолжал играть… Когда он играл одну очень высокую ноту, где-то наверху среди публики кто-то громко ахнул.

— Тятька! — крикнул детский голос. — А ведь это Каштанка!

— Каштанка и есть! — подтвердил пьяненький дрожащий тенорок. — Каштанка! Федюшка, это, накажи бог, Каштанка! Фюйть!

Кто-то на галёрке свистнул, и два голоса, один детский, другой мужской, громко позвали:

— Каштанка! Каштанка!

Тётка вздрогнула и посмотрела туда, откуда кричали. Два лица ударили её по глазам, как раньше ударил яркий свет. Одно было волосатое, пьяное и улыбающееся, другое — пухлое, краснощёкое и испуганное… Она вспомнила, упала со стула и забилась на песке. Потом она вскочила и с радостным визгом бросилась к этим лицам. Раздался оглушительный рёв. Сквозь него слышались свистки и пронзительный детский крик:

— Каштанка! Каштанка!

Тётка прыгнула через барьер, потом через чьё-то плечо и оказалась в ложе. Чтобы попасть в следующий ярус, нужно было перепрыгнуть высокую стену. Тётка прыгнула, но не допрыгнула и поползла назад по стене. Потом она переходила с рук на руки, лизала чьи-то руки и лица, поднималась всё выше и выше. Наконец она попала на галёрку…

Спустя полчаса Каштанка шла уже по улице за людьми, от которых пахло клеем и лаком. Лука Александрыч качался. Опыт научил его, и он, сам не думая об этом, старался держаться подальше от канавы.

— В бездне греховней валяюся во утробе моей… — бормотал он. — А ты, Каштанка, — недоумение. Супротив человека ты всё равно, что плотник супротив столяра.

Рядом с ним шагал Федюшка в отцовском картузе. Каштанка смотрела им обоим в спины. Ей казалось, что она давно уже идёт за ними и радуется, что жизнь её не обрывалась ни на минуту.

Она вспоминала комнатку с грязными обоями, гуся, Фёдора Тимофеича, вкусные обеды, ученье, цирк. Но всё это казалось ей теперь длинным, перепутанным, тяжёлым сном…

### Glossary

- **столяр**: мастер, который делает мебель. Плотник строит из дерева; Лука считает, что столяр выше.
- **верстак**: рабочий стол столяра.
- **стружки**: тонкие кусочки дерева после работы.
- **заказчики**: люди, которые заказывают работу мастеру; для Каштанки: все чужие люди.
- **Супротив**: по сравнению с кем-то; так говорили простые люди.
- **в цилиндре**: в высокой чёрной мужской шляпе.
- **Чудеса в решете**: удивительные, необыкновенные вещи.
- **на корде**: на длинной верёвке: животное бегает на ней вокруг учителя.
- **дебют**: первое выступление.
- **на галёрку**: на самые верхние, дешёвые места в цирке.
- **гуся**: от слова «гусь»: большая домашняя птица с длинной шеей.
- **завыла**: от слова «выть»: издавать долгий, громкий, печальный звук, как волк или собака.
- **вскочила**: быстро встала или прыгнула вверх.
- **матрасик**: маленький тонкий матрас, мягкая подстилка для сна.
- **виляла**: двигала хвостом из стороны в сторону.
- **погладил**: провёл рукой по шерсти или по волосам, ласково.
- **обоями**: обои: бумага, которой покрывают стены в комнате.
- **клюв**: твёрдый рот птицы.
- **рёв**: очень громкий, низкий крик.
- **пронзительный**: очень высокий и резкий (о звуке, крике).
- **всплеснул руками**: резко поднял руки от горя или удивления.
- **лаять**: издавать громкие резкие звуки, как собака.
- **лаем**: от слова «лай»: громкие резкие звуки собаки.
- **шубу**: от слова «шуба»: тёплая зимняя одежда из меха.
- **шубе**: от слова «шуба»: тёплая зимняя одежда из меха.
- **тётушка**: ласковое слово вместо «тётя».
- **взад**: назад; «взад и вперёд» значит «туда и обратно».
- **беспокойно**: с тревогой, не спокойно.
- **нюхать**: узнавать запах носом.
- **лизнула**: один раз провела языком.
- **заскулила**: от слова «скулить»: тихо и жалобно плакать (о собаке).
- **клеем**: от слова «клей»: то, чем склеивают дерево или бумагу.
- **заворчала**: от слова «ворчать»: издавать низкий сердитый звук (о собаке).
- **зевнул**: широко открыл рот и глубоко вдохнул от усталости или скуки.

## Человек в футляре

На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия, остановились на ночь запоздавшие охотники. Их было только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная двойная фамилия — Чимша-Гималайский. Она совсем ему не шла, и во всей губернии его звали просто по имени и отчеству. Он жил около города на конском заводе, а сюда приехал на охоту, чтобы подышать чистым воздухом. А учитель гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этих местах давно уже был своим человеком.

Не спали. Иван Иваныч, высокий худой старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку. Его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и в темноте его не было видно.

Рассказывали разные истории. Говорили, между прочим, и о жене старосты, Мавре. Это была женщина здоровая и не глупая. Но за всю свою жизнь она нигде не была дальше родного села. Она никогда не видела ни города, ни железной дороги. А в последние десять лет она всё сидела за печью и выходила на улицу только по ночам.

— Что же тут удивительного! — сказал Буркин. — На этом свете немало людей, которые одиноки по натуре. Как рак-отшельник или улитка, они стараются уйти в свою скорлупу. Может быть, это возвращение к далёкому прошлому. Тогда предок человека ещё не был общественным животным и жил один в своей берлоге. А может быть, это просто один из видов человеческого характера. Кто знает? Я не занимаюсь естественными науками, и такие вопросы — не моё дело. Я только хочу сказать, что такие люди, как Мавра, встречаются не редко. Да вот, недалеко искать. Месяца два назад умер у нас в городе один Беликов, учитель греческого языка, мой товарищ. Вы о нём, конечно, слышали. Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком. И обязательно в тёплом пальто на вате. Зонтик у него был в чехле, и часы были в чехле из серой замши. Когда он вынимал перочинный нож, чтобы заточить карандаш, то и нож был в чехольчике. И лицо, казалось, тоже было в чехле, потому что он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил тёмные очки и фуфайку, а уши закладывал ватой. Когда он садился на извозчика, то приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека было постоянное и непреодолимое желание окружить себя оболочкой. Он хотел создать себе, так сказать, футляр, который отделил бы его от людей и защитил от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала и держала в постоянной тревоге. Настоящее было ему противно. Может быть, чтобы оправдать эту свою робость и это отвращение, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было. И древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, теми же калошами и зонтиком. Он прятался в них от настоящей жизни.

— О, как звучен, как прекрасен греческий язык! — говорил он со сладким выражением лица. И, как будто в доказательство своих слов, он прищуривал глаз, поднимал палец и произносил: — Антропос!

И мысль свою Беликов тоже старался спрятать в футляр. Ему были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых что-нибудь запрещалось. Когда в циркуляре запрещали ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера, это было для него ясно. Когда в какой-нибудь статье запрещали плотскую любовь, это тоже было ясно и определённо: запрещено — и баста. А в разрешении всегда было для него что-то сомнительное, что-то недосказанное и неясное. Когда в городе разрешали драматический кружок, читальню или чайную, он качал головой и говорил тихо:

— Оно, конечно, так-то так, всё это прекрасно, да как бы чего не вышло.

Всякие нарушения, всякие отступления от правил приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Кто-нибудь из товарищей опаздывал на молебен. Или доходили слухи о какой-нибудь проказе гимназистов. Или классную даму видели поздно вечером с офицером. Тогда он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своей осторожностью, мнительностью и своими чисто футлярными соображениями. Он говорил, что в мужской и женской гимназиях молодёжь ведёт себя дурно и очень шумит в классах. Ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы чего не вышло! И он говорил, что было бы очень хорошо исключить Петрова из второго класса, а Егорова — из четвёртого. И что же? Он вздыхал и ныл. На его бледном маленьком лице были тёмные очки. Знаете, маленькое лицо, как у хорька. Этим он давил нас всех, и мы уступали. Мы снижали Петрову и Егорову балл по поведению и сажали их под арест. В конце концов мы исключали и Петрова, и Егорова. Была у него странная привычка — ходить по нашим квартирам. Придёт к учителю, сядет, молчит и как будто что-то высматривает. Посидит так молча час-другой и уйдёт. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами». Ходить к нам и сидеть было для него, очевидно, тяжело. Он ходил только потому, что считал это своей товарищеской обязанностью. Мы, учителя, боялись его. И даже директор боялся. Вот ведь как: наши учителя — всё люди мыслящие, глубоко порядочные, воспитанные на Тургеневе и Щедрине. И всё-таки этот человечек, всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам не устраивали домашних спектаклей: боялись, как бы он не узнал. И священники стеснялись при нём есть скоромное и играть в карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять — пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги. Боятся помогать бедным, учить грамоте…

Иван Иваныч хотел что-то сказать и кашлянул. Но сначала он закурил трубку, поглядел на луну и только потом сказал медленно:

— Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели… То-то вот оно и есть.

— Беликов жил в том же доме, где и я, — продолжал Буркин. — На том же этаже, дверь против двери. Мы часто виделись, и я знал его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений и ограничений. И — ах, как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя: могут сказать, что Беликов не соблюдает постов. И он ел судака на коровьем масле. Эта еда не постная, но и нельзя сказать, что скоромная. Служанки он не держал: боялся, что о нём будут плохо думать. Он держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного. Когда-то Афанасий был солдатом-слугой у офицера и умел кое-как готовить. Обычно он стоял у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом:

— Много уж их нынче развелось!

Спальня у Беликова была маленькая, как ящик, а кровать была с пологом. Когда он ложился спать, то укрывался с головой. Было жарко и душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело. Из кухни слышались вздохи, зловещие вздохи…

И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры. Потом всю ночь он видел тревожные сны. А утром мы вместе шли в гимназию, и он был скучный и бледный. Было видно, что гимназия, полная людей, страшна и противна всему его существу. И было видно, что идти рядом со мной ему, человеку одинокому по натуре, тяжело.

— Очень уж шумят у нас в классах, — говорил он, как будто старался найти объяснение своему тяжёлому чувству. — Ни на что не похоже.

И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился.

Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал:

— Шутите!

— Да, едва не женился, как это ни странно. К нам назначили нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Он приехал не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками. По лицу видно, что говорит басом, и в самом деле голос как из бочки: бу-бу-бу… А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощёкая. Одним словом, не девица, а мармелад. И такая бойкая, шумная, всё поёт малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, сразу зальётся громким смехом: ха-ха-ха! Первое настоящее знакомство с Коваленками произошло у нас, помню, на именинах у директора. Наши учителя суровые, напряжённо скучные, они и на именины ходят по обязанности. И вдруг среди них видим: новая Афродита возродилась из пены! Ходит, руки в боки, хохочет, поёт, пляшет… Она спела с чувством «Виют витры», потом ещё романс, и ещё, и всех нас очаровала — всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь:

— Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий.

Это ей польстило. И она стала рассказывать ему с чувством и убедительно, что в Гадячском уезде у неё есть хутор. На хуторе живёт мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки — шинками. И варят у них борщ с красненькими и с синенькими, «такой вкусный, такой вкусный, что просто — ужас!»

Слушали мы, слушали, и вдруг всем нам в голову пришла одна и та же мысль.

— А хорошо бы их поженить, — тихо сказала мне директорша.

Мы все почему-то вспомнили, что наш Беликов не женат. Нам теперь казалось странным, что мы до сих пор не замечали такой важной подробности в его жизни. Как он вообще относится к женщине? Как он решает для себя этот важный вопрос? Раньше это нас совсем не интересовало. Мы видели человека, который в любую погоду ходит в калошах и спит под пологом. Может быть, мы даже не допускали мысли, что такой человек может любить.

— Ему давно уже за сорок, а ей тридцать… — объяснила свою мысль директорша. — Мне кажется, она бы за него пошла.

Чего только не делают у нас в провинции от скуки! Сколько ненужного, глупого! И всё потому, что совсем не делают того, что нужно. Ну вот зачем нам вдруг понадобилось женить этого Беликова? Его даже и представить нельзя было женатым! Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили и даже похорошели, как будто вдруг увидели цель жизни. Директорша берёт в театре ложу. Смотрим: в её ложе сидит Варенька с этаким веером, сияющая, счастливая. А рядом с ней Беликов, маленький, скрюченный, как будто его вытащили из дому клещами. Я устраиваю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я обязательно пригласил и Беликова, и Вареньку. Одним словом, заработала машина. Оказалось, что Варенька была не против выйти замуж. Жить у брата ей было не очень весело. Они только и знали, что целыми днями спорили и ругались. Вот вам сцена. Идёт по улице Коваленко, высокий здоровый великан, в вышитой рубашке, чуб из-под фуражки падает на лоб. В одной руке у него пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идёт сестра, тоже с книгами.

— Да ты же, Михайлик, этого не читал! — спорит она громко. — Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе!

— А я тебе говорю, что читал! — кричит Коваленко и стучит палкой по тротуару.

— Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у нас же разговор принципиальный.

— А я тебе говорю, что я читал! — кричит Коваленко ещё громче.

А дома, как только придёт кто-нибудь чужой, сразу ссора. Такая жизнь, наверное, ей надоела, и хотелось своего угла. Да и возраст надо учесть: тут уже выбирать некогда. Выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. Да и для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы там ни было, Варенька стала показывать нашему Беликову явную симпатию.

А Беликов? Он и к Коваленко ходил так же, как к нам. Придёт к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поёт ему «Виют витры». Или смотрит на него задумчиво своими тёмными глазами. Или вдруг зальётся:

— Ха-ха-ха!

В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет большую роль. Все — и товарищи, и дамы — стали уверять Беликова, что он должен жениться. Они говорили, что ему больше ничего не остаётся в жизни, как жениться. Мы все поздравляли его. С важными лицами мы говорили ему разные пошлости, например, что брак есть шаг серьёзный. К тому же Варенька была довольно красива и интересна. Она была дочь статского советника и имела хутор. А главное, это была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково и сердечно. Голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться.

— Вот тут бы и отобрать у него калоши и зонтик, — сказал Иван Иваныч.

— Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки. Он всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьёзный. Он часто бывал у Коваленков, но образ жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него как-то болезненно. Он похудел, побледнел и, казалось, ещё глубже ушёл в свой футляр.

— Варвара Саввишна мне нравится, — говорил он мне со слабой кривой улыбочкой. — И я знаю, жениться необходимо каждому человеку. Но… всё это, знаете ли, произошло как-то вдруг… Надо подумать.

— Что же тут думать? — говорю я ему. — Женитесь, вот и всё.

— Нет, женитьба — шаг серьёзный. Надо сначала взвесить будущие обязанности, ответственность… чтобы потом чего не вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, признаться, я боюсь. У неё с братом какой-то странный образ мыслей. Рассуждают они как-то, знаете ли, странно, и характер очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадёшь в какую-нибудь историю.

И он не делал предложения, всё откладывал, к большой досаде директорши и всех наших дам. Он всё взвешивал будущие обязанности и ответственность. А между тем почти каждый день он гулял с Варенькой. Может быть, он думал, что так нужно в его положении. И он приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. В конце концов он, вероятно, сделал бы предложение. И случился бы один из тех ненужных, глупых браков, которых у нас от скуки и безделья заключаются тысячи. Но вдруг произошёл kolossalische Skandal. Нужно сказать, что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого же дня знакомства. Он терпеть его не мог.

— Не понимаю, — говорил он нам, пожимая плечами, — не понимаю, как вы терпите этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы. У вас не храм науки, а полицейская контора, и воняет кислятиной, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами ещё немного и уеду к себе на хутор. Буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне.

Или он хохотал, хохотал до слёз, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками:

— Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить.

Он даже прозвище дал Беликову: «глитай абож паук». И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька собирается замуж за «абож паука». Однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы выдать его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов. Он нахмурился и проворчал:

— Не моё это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не люблю в чужие дела мешаться.

Теперь слушайте, что было дальше. Какой-то проказник нарисовал карикатуру. Идёт Беликов в калошах, в подвёрнутых брюках, под зонтом, а с ним под руку Варенька. Внизу подпись: «влюблённый антропос». Выражение лица схвачено, понимаете ли, удивительно. Художник, должно быть, работал не одну ночь. Ведь все учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чиновники — все получили по экземпляру. Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжёлое впечатление.

Выходим мы вместе из дому. Это было как раз первое мая, воскресенье. Мы все, учителя и гимназисты, договорились встретиться у гимназии и потом вместе идти пешком за город, в рощу. Выходим мы, а он зелёный, мрачнее тучи.

— Какие есть нехорошие, злые люди! — сказал он, и губы у него задрожали.

Мне даже стало его жалко. Идём, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко. А за ним Варенька, тоже на велосипеде, красная, усталая, но весёлая, радостная.

— А мы, — кричит она, — вперёд едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас!

И оба скрылись. Мой Беликов из зелёного стал белым и как будто застыл. Остановился и смотрит на меня…

— Позвольте, что же это такое? — спросил он. — Или, может быть, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде?

— Что же тут неприличного? — сказал я. — И пусть катаются себе на здоровье.

— Да как же можно? — крикнул он, удивляясь моему спокойствию. — Что вы говорите?!

И он был так поражён, что не захотел идти дальше и вернулся домой.

На другой день он всё время нервно потирал руки и вздрагивал. По лицу было видно, что ему нехорошо. Он ушёл с занятий, и это случилось с ним первый раз в жизни. И не обедал. А под вечер оделся потеплее, хотя на дворе была совсем летняя погода, и побрёл к Коваленкам. Вареньки не было дома, он застал только брата.

— Садитесь, покорнейше прошу, — сказал Коваленко холодно и нахмурил брови. Лицо у него было заспанное. Он только что отдыхал после обеда и был сильно не в духе.

Беликов посидел молча минут десять и начал:

— Я к вам пришёл, чтобы облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какой-то злой насмешник нарисовал в смешном виде меня и ещё одну особу, которая близка нам обоим. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чём… Я не давал никакого повода к такой насмешке. Напротив, я всё время вёл себя как вполне порядочный человек.

Коваленко сидел надувшись и молчал. Беликов подождал немного и продолжал тихо, печальным голосом:

— И ещё я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, а вы только начинаете службу. И я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас. Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для воспитателя юношества.

— Почему же? — спросил Коваленко басом.

— Да разве тут надо ещё объяснять, Михаил Саввич, разве это не понятно? Если учитель едет на велосипеде, то что же остаётся ученикам? Им остаётся только ходить на головах! И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя. Я вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, у меня потемнело в глазах. Женщина или девушка на велосипеде — это ужасно!

— Что же, собственно, вам угодно?

— Мне угодно только одно — предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы человек молодой, у вас впереди будущее. Надо вести себя очень, очень осторожно, а вы так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой рубашке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот ещё велосипед. О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор, потом дойдёт до попечителя… Что же хорошего?

— Что я и сестра катаемся на велосипеде — до этого никому нет дела! — сказал Коваленко и стал багровым. — А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к чертям собачьим.

Беликов побледнел и встал.

— Если вы говорите со мной таким тоном, то я не могу продолжать, — сказал он. — И прошу вас никогда так не выражаться в моём присутствии о начальниках. Вы должны с уважением относиться к властям.

— А разве я говорил что-нибудь дурное про власти? — спросил Коваленко, глядя на него со злобой. — Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискалов.

Беликов нервно засуетился и стал быстро одеваться, с выражением ужаса на лице. Ведь первый раз в жизни он слышал такие грубости.

— Можете говорить, что вам угодно, — сказал он, выходя из передней на площадку лестницы. — Я должен только предупредить вас. Может быть, нас слышал кто-нибудь. Наш разговор могут понять неправильно, и как бы чего-нибудь не вышло. Поэтому я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора… в главных чертах. Я обязан это сделать.

— Доложить? Ступай, докладывай!

Коваленко схватил его сзади за воротник и толкнул, и Беликов покатился вниз по лестнице, гремя своими калошами. Лестница была высокая, крутая, но он докатился донизу благополучно. Он встал и потрогал себя за нос: целы ли очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и с нею две дамы. Они стояли внизу и смотрели, и для Беликова это было ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею и обе ноги, чем стать посмешищем. Ведь теперь узнает весь город, дойдёт до директора, до попечителя — ах, как бы чего не вышло! Нарисуют новую карикатуру, и кончится всё это тем, что прикажут подать в отставку…

Когда он поднялся, Варенька узнала его. Она смотрела на его смешное лицо, помятое пальто, калоши и не понимала, в чём дело. Она думала, что он упал сам, случайно. И она не удержалась и захохотала на весь дом:

— Ха-ха-ха!

И этим громким, заливистым «ха-ха-ха» закончилось всё: и сватовство, и земное существование Беликова. Он уже не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лёг и больше уже не вставал.

Дня через три пришёл ко мне Афанасий и спросил, не надо ли послать за доктором: с барином, мол, что-то делается. Я пошёл к Беликову. Он лежал под пологом, укрытый одеялом, и молчал. Спросишь его, а он только да или нет — и больше ни звука. Он лежит, а рядом бродит Афанасий, мрачный, нахмуренный, и глубоко вздыхает. А от него пахнет водкой, как из кабака.

Через месяц Беликов умер. Хоронили его мы все, то есть обе гимназии и семинария. Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже весёлое. Он как будто был рад, что его наконец положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И как будто в честь него во время похорон была пасмурная, дождливая погода. Все мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб опускали в могилу, немного поплакала. Я заметил, что хохлушки только плачут или хохочут, а среднего настроения у них не бывает.

Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, — это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, лица у нас были скромные, постные. Никому не хотелось показать это чувство удовольствия. Оно было похоже на то, что мы чувствовали давным-давно, ещё в детстве. Тогда старшие уезжали из дому, и мы бегали по саду час-другой и наслаждались полной свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намёк, даже слабая надежда на неё даёт душе крылья, не правда ли?

Вернулись мы с кладбища в хорошем настроении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему. Это была такая же суровая, утомительная, бестолковая жизнь, не запрещённая циркулярно, но и не разрешённая вполне. Лучше не стало. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько ещё таких человеков в футляре осталось, сколько их ещё будет!

— То-то вот оно и есть, — сказал Иван Иваныч и закурил трубку.

— Сколько их ещё будет! — повторил Буркин.

Учитель гимназии вышел из сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с чёрной бородой почти до пояса. И с ним вышли две собаки.

— Луна-то, луна! — сказал он, глядя вверх.

Была уже полночь. Направо было видно всё село, длинная улица тянулась далеко, вёрст на пять. Всё было погружено в тихий, глубокий сон. Ни движения, ни звука, даже не верится, что в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с её избами, стогами, уснувшими ивами, на душе становится тихо. Улица спокойна, она спряталась в ночных тенях от трудов, забот и горя. Она кротка, печальна, прекрасна. Кажется, что и звёзды смотрят на неё ласково и с нежностью. И кажется, что зла уже нет на земле и всё благополучно. Налево с края села начиналось поле. Оно было видно далеко, до горизонта. И на всём широком поле, залитом лунным светом, тоже ни движения, ни звука.

— То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч. — Мы живём в городе, в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт. Разве это не футляр? Мы проводим всю жизнь среди бездельников, любителей судиться, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор. Разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю.

— Нет, уж пора спать, — сказал Буркин. — До завтра!

Оба пошли в сарай и легли на сене. Оба уже укрылись и задремали, как вдруг послышались лёгкие шаги: туп, туп… Кто-то ходил недалеко от сарая. Пройдёт немного и остановится, а через минуту опять: туп, туп… Собаки заворчали.

— Это Мавра ходит, — сказал Буркин.

Шаги затихли.

— Видеть и слышать, как лгут, — сказал Иван Иваныч, поворачиваясь на другой бок. — И тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь. Терпеть обиды, унижения и не сметь открыто сказать, что ты на стороне честных, свободных людей. И самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за тёплого угла, из-за какого-нибудь маленького чина, которому грош цена. Нет, больше жить так невозможно!

— Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, — сказал учитель. — Давайте спать.

И минут через десять Буркин уже спал. А Иван Иваныч всё ворочался с боку на бок и вздыхал. Потом он встал, опять вышел наружу, сел у дверей и закурил трубочку.

### Glossary

- **футляр**: коробка или чехол для вещи; здесь: закрытая жизнь.
- **циркуляры**: приказы начальства.
- **хутор**: маленькое имение, ферма на Украине.
- **скоромное**: мясная и молочная еда, которую нельзя есть в пост.
- **под пологом**: под тканью, которая висит над кроватью и закрывает её.
- **фискала**: фискал: человек, который тайно рассказывает начальству о других.
- **манкируете**: плохо выполняете свои обязанности, не обращаете внимания на правила.
- **глитай абож паук**: украинские слова: «кровопийца или паук».
- **нехай вин лопне**: украинские слова: «пусть он лопнет».
- **kolossalische Skandal**: ломаный немецкий: «огромный скандал».
- **запоздавшие**: те, кто пришёл или приехал поздно.
- **калошах**: калоши: резиновая обувь, которую надевают поверх обычной обуви от дождя и грязи.
- **чехле**: чехол: мягкая покрышка для вещи.
- **антропос**: греческое слово: «человек».
- **мыслящие**: мыслящий: умный, такой, который много думает.
- **хохлов**: хохол: старое название украинца; сегодня это слово обидное.
- **хохочет**: хохотать: громко смеяться.
- **зальётся**: залиться: здесь: вдруг начать громко и долго смеяться.
- **вышитой**: вышитый: с узором, который сделан нитками.
- **чинодралы**: презрительное слово: чиновники, которые думают только о службе и чинах.
- **хохлят**: хохлята: дети хохлов; старое слово, сегодня обидное.
- **предостеречь**: заранее сказать человеку об опасности.
- **попечителя**: попечитель: важный чиновник, который управлял школами большого района.
- **хохлушки**: хохлушка: старое название украинки; сегодня это слово обидное.
- **человеков**: необычная форма: обычно говорят «людей».
- **туп**: звук тихих шагов.
- **конском заводе**: конский завод: хозяйство, где разводят лошадей.
- **рак-отшельник**: морское животное, которое прячет мягкое тело в пустой раковине.
- **берлоге**: берлога: место, где живёт и спит зимой дикий зверь, например медведь.
- **вате**: вата: мягкий белый материал из хлопка; её кладут в тёплую одежду.
- **перочинный нож**: маленький складной нож.
- **чехольчике**: чехольчик: маленький чехол.
- **фуфайку**: фуфайка: тёплая вязаная рубашка, которую носят под одеждой.
- **закладывал**: закладывать: здесь: вставлять внутрь, чтобы закрыть.

## Крыжовник

Ещё с раннего утра всё небо закрыли дождевые тучи. Было тихо, не жарко и скучно. Так бывает в серые пасмурные дни, когда над полем давно висят тучи, ждёшь дождя, а его нет. Ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин уже устали идти, и поле казалось им бесконечным. Далеко впереди были еле видны ветряные мельницы села Мироносицкого. Справа тянулся ряд холмов и потом исчезал далеко за селом. Оба они знали, что это берег реки. Там луга, зелёные ивы, усадьбы. Если встать на один из холмов, то оттуда видно такое же громадное поле, телеграф и поезд. Издали поезд похож на ползущую гусеницу. А в ясную погоду оттуда бывает виден даже город. Теперь, в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, они оба чувствовали любовь к этому полю. Оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна.

— В прошлый раз, когда мы были в сарае у старосты Прокофия, — сказал Буркин, — вы собирались рассказать какую-то историю.

— Да, я хотел тогда рассказать про своего брата.

Иван Иваныч протяжно вздохнул и закурил трубочку, чтобы начать рассказ. Но как раз в это время пошёл дождь. Минут через пять лил уже сильный дождь, обложной, и трудно было сказать, когда он кончится. Иван Иваныч и Буркин остановились и задумались. Собаки, уже мокрые, стояли, поджав хвосты, и смотрели на них с нежностью.

— Нам нужно укрыться где-нибудь, — сказал Буркин. — Пойдёмте к Алёхину. Тут близко.

— Пойдёмте.

Они свернули в сторону и шли всё по скошенному полю, то прямо, то направо, пока не вышли на дорогу. Скоро показались тополя, сад, потом красные крыши амбаров. Заблестела река, и открылся вид на широкий плёс с мельницей и белой купальней. Это было Софьино, где жил Алёхин.

Мельница работала, и её шум заглушал шум дождя. Плотина дрожала. Около телег стояли мокрые лошади с опущенными головами, и ходили люди, накрывшись мешками. Было сыро, грязно, неуютно, и вид у плёса был холодный, злой. Иван Иваныч и Буркин чувствовали во всём теле сырость, грязь и неудобство. Ноги стали тяжёлыми от грязи. Когда они прошли плотину и поднимались к господским амбарам, то молчали, как будто сердились друг на друга.

В одном из амбаров шумела веялка. Дверь была открыта, и из неё валила пыль. На пороге стоял сам Алёхин, мужчина лет сорока, высокий, полный, с длинными волосами. Он был больше похож на профессора или художника, чем на помещика. На нём была белая, давно не мытая рубаха с верёвочным пояском, а вместо брюк кальсоны. На сапогах тоже налипли грязь и солома. Нос и глаза были чёрные от пыли. Он узнал Ивана Иваныча и Буркина и, кажется, очень обрадовался.

— Пожалуйте, господа, в дом, — сказал он, улыбаясь. — Я сейчас, сию минуту.

Дом был большой, двухэтажный. Алёхин жил внизу, в двух комнатах со сводами и с маленькими окнами, где когда-то жили приказчики. Обстановка тут была простая, и пахло ржаным хлебом, дешёвой водкой и сбруей. Наверху, в парадных комнатах, он бывал редко, только когда приезжали гости. Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина. Она была такая красивая, что они оба сразу остановились и посмотрели друг на друга.

— Вы не можете себе представить, как я рад видеть вас, господа, — говорил Алёхин, входя за ними в переднюю. — Вот не ожидал! Пелагея, — обратился он к горничной, — дайте гостям переодеться во что-нибудь. Да кстати и я переоденусь. Только надо сначала пойти помыться, а то я, кажется, с весны не мылся. Не хотите ли, господа, пойти в купальню, а тут пока приготовят.

Красивая Пелагея, такая деликатная и на вид такая мягкая, принесла простыни и мыло. Алёхин с гостями пошёл в купальню.

— Да, давно я уже не мылся, — говорил он, раздеваясь. — Купальня у меня, как видите, хорошая, отец ещё строил, но мыться как-то всё некогда.

Он сел на ступеньке и намылил свои длинные волосы и шею, и вода около него стала коричневой.

— Да, признаюсь... — сказал Иван Иваныч значительно, глядя на его голову.

— Давно я уже не мылся... — повторил Алёхин смущённо и ещё раз намылился. Вода около него стала тёмно-синей, как чернила.

Иван Иваныч вышел наружу, с шумом бросился в воду и поплыл под дождём, широко взмахивая руками. От него шли волны, и на волнах качались белые лилии. Он доплыл до самой середины плёса и нырнул. Через минуту он показался на другом месте и поплыл дальше. Он всё нырял и старался достать дно. «Ах, боже мой... — повторял он с наслаждением. — Ах, боже мой...» Он доплыл до мельницы, о чём-то поговорил там с мужиками и повернул назад. На середине плёса он лёг на воду и подставил лицо под дождь. Буркин и Алёхин уже оделись и собрались уходить, а он всё плавал и нырял.

— Ах, боже мой... — говорил он. — Ах, господи помилуй.

— Будет вам! — крикнул ему Буркин.

Вернулись в дом. В большой гостиной наверху зажгли лампу. Буркин и Иван Иваныч, одетые в шёлковые халаты и тёплые туфли, сидели в креслах. А сам Алёхин, умытый, причёсанный, в новом сюртуке, ходил по гостиной. Было видно, что он с наслаждением чувствует тепло, чистоту, сухую одежду, лёгкую обувь. Красивая Пелагея, бесшумно ступая по ковру и мягко улыбаясь, подавала на подносе чай с вареньем. И только тогда Иван Иваныч начал свой рассказ. Казалось, что его слушают не только Буркин и Алёхин, но и старые и молодые дамы и военные. Они спокойно и строго смотрели из золотых рам.

— Нас два брата, — начал он, — я, Иван Иваныч, и другой — Николай Иваныч, года на два помоложе. Я пошёл по учёной части и стал ветеринаром, а Николай уже с девятнадцати лет сидел в казённой палате. Наш отец Чимша-Гималайский был из кантонистов. Но он дослужился до офицера и оставил нам потомственное дворянство и маленькое имение. После его смерти имение у нас отобрали за долги. Но, как бы там ни было, детство мы провели в деревне, на воле. Мы, как крестьянские дети, дни и ночи проводили в поле, в лесу. Мы стерегли лошадей, драли лыко, ловили рыбу и так далее... А вы знаете, в ясные, прохладные осенние дни над деревней носятся стаями перелётные дрозды. Кто хоть раз в жизни видел этих дроздов или поймал ерша, тот уже не городской житель. Его до самой смерти будет тянуть на волю. Мой брат тосковал в казённой палате. Годы проходили, а он всё сидел на одном месте и писал всё те же бумаги. И думал всё об одном и том же: как бы в деревню. И эта тоска у него понемногу превратилась в определённое желание. Он мечтал купить себе маленькую усадьбу где-нибудь на берегу реки или озера.

Он был добрый, кроткий человек, я любил его. Но этому желанию запереть себя на всю жизнь в собственной усадьбе я никогда не сочувствовал. Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. Теперь говорят также, что это хорошо, если наша интеллигенция тянется к земле и стремится в усадьбы. Но ведь эти усадьбы — те же три аршина земли. Уходить из города, от борьбы, от шума жизни, уходить и прятаться у себя в усадьбе — это не жизнь. Это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига. Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа. Там, на просторе, он мог бы показать все свойства и особенности своего свободного духа.

Брат мой Николай сидел у себя в канцелярии и мечтал. Он мечтал, как будет есть свои собственные щи, от которых идёт такой вкусный запах по всему двору. Как будет есть на зелёной травке, спать на солнышке. Как будет сидеть целыми часами на лавочке за воротами и смотреть на поле и лес. Книжки о сельском хозяйстве и всякие советы в календарях были его радостью, его любимой пищей для души. Он любил читать и газеты, но читал в них только объявления. В них говорилось, что продаётся столько-то десятин пашни и луга с усадьбой, рекой, садом, мельницей, проточными прудами. И в голове у него появлялись дорожки в саду, цветы, фрукты, скворечники, караси в прудах и, знаете, всякая такая штука. Эти воображаемые картины были разные, в зависимости от объявлений, которые ему попадались. Но почему-то в каждой из них обязательно был крыжовник. Ни одну усадьбу, ни один поэтический уголок он не мог себе представить без крыжовника.

— Деревенская жизнь имеет свои удобства, — говорил он, бывало. — Сидишь на балконе, пьёшь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо и... и крыжовник растёт.

Он чертил план своего имения. И всякий раз на плане выходило одно и то же: a) барский дом, b) людская, c) огород, d) крыжовник. Жил он скупо: недоедал, недопивал, одевался бог знает как, словно нищий, и всё копил и клал в банк. Страшно жадничал. Мне было больно смотреть на него, и я кое-что давал ему и посылал на праздники, но он и это прятал. Уж если человек задался идеей, то ничего не поделаешь.

Годы шли, его перевели в другую губернию, ему исполнилось уже сорок лет. А он всё читал объявления в газетах и копил. Потом, слышу, женился. Всё с той же целью, чтобы купить себе усадьбу с крыжовником, он женился на старой, некрасивой вдове. Он женился без всякого чувства, только потому, что у неё были деньжонки. Он и с ней тоже жил скупо, держал её впроголодь, а её деньги положил в банк на своё имя. Раньше она была замужем за почтмейстером и привыкла у него к пирогам и наливкам. А у второго мужа она не видела вдоволь даже чёрного хлеба. От такой жизни она стала чахнуть и года через три отдала богу душу. И, конечно, брат мой ни одной минуты не думал, что он виноват в её смерти. Деньги, как водка, делают человека чудаком. У нас в городе умирал один купец. Перед смертью он приказал подать себе тарелку мёду. И он съел все свои деньги и выигрышные билеты вместе с мёдом, чтобы никому не досталось. Как-то на вокзале я осматривал стада скота, и в это время один барышник попал под локомотив, и ему отрезало ногу. Несём мы его в приёмный покой, кровь льёт — страшное дело. А он всё просит, чтобы нашли его ногу, и всё беспокоится. В сапоге на отрезанной ноге двадцать рублей, как бы не пропали.

— Это вы уж из другой оперы, — сказал Буркин.

— После смерти жены, — продолжал Иван Иваныч, подумав полминуты, — брат мой стал искать себе имение. Конечно, хоть пять лет ищи, но всё равно в конце концов ошибёшься и купишь совсем не то, о чём мечтал. Брат Николай через комиссионера, с переводом долга, купил сто двенадцать десятин с барским домом, людской и парком. Но там не было ни фруктового сада, ни крыжовника, ни прудов с уточками. Была река, но вода в ней цветом как кофе. Это потому, что по одну сторону имения кирпичный завод, а по другую — завод, где жгут кости. Но мой Николай Иваныч мало печалился. Он выписал себе двадцать кустов крыжовника, посадил их и зажил помещиком.

В прошлом году я поехал его проведать. Поеду, думаю, посмотрю, как там и что. В письмах брат называл своё имение так: Чумбароклова Пустошь, Гималайское тож. Приехал я в «Гималайское тож» после полудня. Было жарко. Везде канавы, заборы, изгороди, рядами насажены ёлки. И не знаешь, как проехать во двор, куда поставить лошадь. Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Из кухни вышла кухарка, с голыми ногами, толстая, тоже похожая на свинью. Она сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату. Он сидит в постели, колени закрыты одеялом. Постарел, располнел, обрюзг. Щёки, нос и губы тянутся вперёд, того и гляди хрюкнет в одеяло.

Мы обнялись и немного поплакали от радости и от грустной мысли, что когда-то мы были молоды, а теперь оба седые, и умирать пора. Он оделся и повёл меня показывать своё имение.

— Ну, как ты тут поживаешь? — спросил я.

— Да ничего, слава богу, живу хорошо.

Это был уже не прежний робкий бедняга-чиновник, а настоящий помещик, барин. Он уже обжился тут, привык и вошёл во вкус. Он много ел, мылся в бане, полнел. Он уже судился с обществом и с обоими заводами. И он очень обижался, когда мужики не называли его «ваше высокоблагородие». И о душе своей он заботился солидно, по-барски, и добрые дела делал не просто, а с важностью. А какие добрые дела? Он лечил мужиков от всех болезней содой и касторкой. А в день своих именин он устраивал посреди деревни благодарственный молебен и потом ставил мужикам полведра. Он думал, что так нужно. Ах, эти ужасные полведра! Сегодня толстый помещик тащит мужиков к земскому начальнику за то, что их скот потоптал его посевы. А завтра, в торжественный день, он ставит им полведра. Они пьют, кричат ура и пьяные кланяются ему в ноги. Перемена жизни к лучшему, сытость, безделье развивают в русском человеке самомнение, самое наглое. Николай Иваныч когда-то в казённой палате боялся даже для себя лично иметь собственные взгляды. А теперь он говорил одни только истины, и таким тоном, как будто он министр. «Образование необходимо, но для народа оно преждевременно». «Телесные наказания вообще вредны, но в некоторых случаях они полезны и незаменимы».

— Я знаю народ и умею с ним обращаться, — говорил он. — Меня народ любит. Стоит мне только пальцем шевельнуть, и для меня народ сделает всё, что захочу.

И всё это, заметьте, говорилось с умной, доброй улыбкой. Он раз двадцать повторил: «мы, дворяне», «я, как дворянин». Очевидно, он уже не помнил, что дед наш был мужик, а отец — солдат. Даже наша фамилия Чимша-Гималайский, в сущности нелепая, казалась ему теперь звучной, знатной и очень приятной.

Но дело не в нём, а во мне самом. Я хочу рассказать вам, какая перемена произошла во мне за эти немногие часы в его усадьбе. Вечером, когда мы пили чай, кухарка подала к столу полную тарелку крыжовника. Это был не купленный, а свой собственный крыжовник. Его собрали в первый раз с тех пор, как посадили кусты. Николай Иваныч засмеялся и минуту смотрел на крыжовник молча, со слезами. Он не мог говорить от волнения. Потом он положил в рот одну ягоду. Он посмотрел на меня с торжеством ребёнка, который наконец получил свою любимую игрушку, и сказал:

— Как вкусно!

И он с жадностью ел и всё повторял:

— Ах, как вкусно! Ты попробуй!

Было жёстко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека. Его заветная мечта исполнилась так очевидно. Он достиг цели в жизни, получил то, что хотел. Он был доволен своей судьбой и самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное. А теперь, при виде счастливого человека, мной овладело тяжёлое чувство, близкое к отчаянию. Особенно тяжело было ночью. Мне постелили постель в комнате рядом со спальней брата. Мне было слышно, как он не спал, как вставал, подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке. Я думал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы посмотрите на эту жизнь: наглость и безделье сильных, невежество и скотская жизнь слабых. Кругом невозможная бедность, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, враньё... А между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие. Из пятидесяти тысяч жителей города нет ни одного, который вскрикнул бы, громко возмутился. Мы видим тех, кто ходит на рынок за продуктами, днём ест, ночью спит. Они говорят свою чепуху, женятся, стареют, спокойно тащат на кладбище своих покойников. Но мы не видим и не слышим тех, кто страдает. То, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно. Протестует одна только немая статистика: столько-то сошло с ума, столько-то вёдер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой порядок, очевидно, нужен. Очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные молча несут свою тяжесть. Без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком. Он постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные. И что как бы ни был счастлив человек, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти. Случится беда — болезнь, бедность, потери. И его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет. Счастливый живёт себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину. И всё благополучно.

— В ту ночь мне стало понятно, как я тоже был доволен и счастлив, — продолжал Иван Иваныч, вставая. — Я тоже за обедом и на охоте поучал, как жить, как верить, как управлять народом. Я тоже говорил, что ученье свет, что образование необходимо, но для простых людей пока довольно одной грамоты. Свобода есть благо, говорил я, без неё нельзя, как без воздуха, но надо подождать. Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего ждать? — спросил Иван Иваныч, сердито глядя на Буркина. — Во имя чего ждать, я вас спрашиваю? Во имя каких соображений? Мне говорят, что не всё сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в своё время. Но кто это говорит? Где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей, на законность явлений. Но есть ли порядок и законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом? Я жду, когда он зарастёт сам или затянется илом. А ведь, может быть, я мог бы перепрыгнуть через него или построить через него мост! И опять-таки, во имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и хочется жить!

Я уехал тогда от брата рано утром, и с тех пор мне стало невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие. Я боюсь смотреть на окна. Ведь для меня теперь нет более тяжёлого зрелища, чем счастливая семья, которая сидит вокруг стола и пьёт чай. Я уже стар и не гожусь для борьбы, я не способен даже ненавидеть. Я только горюю душой, раздражаюсь, досадую. По ночам у меня горит голова от множества мыслей, и я не могу спать... Ах, если б я был молод!

Иван Иваныч в волнении прошёлся из угла в угол и повторил:

— Если б я был молод!

Он вдруг подошёл к Алёхину и стал пожимать ему то одну руку, то другую.

— Павел Константиныч, — сказал он умоляющим голосом, — не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть. А если в жизни есть смысл и цель, то этот смысл и цель вовсе не в нашем счастье. Они в чём-то более разумном и великом. Делайте добро!

И всё это Иван Иваныч сказал с жалкой, просящей улыбкой, как будто просил лично для себя.

Потом все трое сидели в креслах, в разных концах гостиной, и молчали. Рассказ Ивана Иваныча не удовлетворил ни Буркина, ни Алёхина. Из золотых рам смотрели генералы и дамы, которые в сумерках казались живыми. При них слушать рассказ про беднягу-чиновника, который ел крыжовник, было скучно. Хотелось почему-то говорить и слушать про изящных людей, про женщин. Они сидели в гостиной, где всё — и люстра в чехле, и кресла, и ковры под ногами — говорило об одном. Здесь когда-то ходили, сидели, пили чай те самые люди, которые смотрели теперь из рам. И здесь теперь бесшумно ходила красивая Пелагея. Всё это было лучше всяких рассказов.

Алёхину очень хотелось спать. Он встал по хозяйству рано, в третьем часу утра, и теперь у него слипались глаза. Но он боялся, что гости станут без него рассказывать что-нибудь интересное, и не уходил. Умно ли, справедливо ли было то, что только что говорил Иван Иваныч, об этом он не думал. Гости говорили не о крупе, не о сене, не о дёгте, а о чём-то другом. Это не имело прямого отношения к его жизни. Он был рад и хотел, чтобы они продолжали...

— Однако пора спать, — сказал Буркин, поднимаясь. — Позвольте пожелать вам спокойной ночи.

Алёхин простился и ушёл к себе вниз, а гости остались наверху. Им обоим дали на ночь большую комнату. Там стояли две старые деревянные кровати с резными украшениями, а в углу было распятие из слоновой кости. Постели были широкие, прохладные, их стелила красивая Пелагея. От них приятно пахло свежим бельём.

Иван Иваныч молча разделся и лёг.

— Господи, прости нас грешных! — сказал он и укрылся с головой.

От его трубочки, которая лежала на столе, сильно пахло старым табаком. Буркин долго не спал и всё никак не мог понять, откуда этот тяжёлый запах.

Дождь стучал в окна всю ночь.

### Glossary

- **крыжовник**: кислые зелёные ягоды на колючем кусте.
- **плёс**: широкое тихое место на реке.
- **казённой палате**: казённая палата: государственное финансовое учреждение.
- **кантонистов**: кантонисты: сыновья солдат, которых с детства готовили к службе в армии.
- **три аршина земли**: могила; аршин: старая мера длины, около 70 сантиметров.
- **барышник**: человек, который покупает и дорого перепродаёт скот или лошадей.
- **приёмный покой**: комната, куда сначала приносят больных и раненых.
- **полведра**: половина ведра водки (около шести литров).
- **Гималайское тож**: «то же Гималайское»: второе название того же имения.
- **в третьем часу утра**: между двумя и тремя часами ночи.
- **ветряные мельницы**: мельницы, которые работают от ветра.
- **обложной**: ровный и долгий: такой дождь идёт из туч, которые закрыли всё небо.
- **амбаров**: амбары: постройки, где хранят зерно и другие запасы.
- **купальню**: купальня: домик у воды для купания.
- **валила**: валить: выходить густо и сильно (о пыли, дыме).
- **нырял**: нырять: уходить с головой под воду.
- **бесшумно**: тихо, без шума.
- **монашество**: жизнь монахов, людей, которые ушли от мира и служат Богу.
- **кухарка**: женщина, которая за плату готовит еду в доме.
- **безделье**: жизнь без дела и без работы.
- **молоточком**: молоточек: маленький молоток.
- **веялка**: машина, которая очищает зерно от пыли и мусора.
- **сбруей**: сбруя: ремни, которыми лошадь запрягают в телегу.
- **приказчики**: люди, которые вели дела в имении хозяина.
- **пасмурные**: пасмурный: серый, без солнца, с тучами.
- **ивы**: деревья с длинными тонкими ветками, которые растут у воды.
- **ползущую**: ползти: медленно двигаться по земле, как змея или гусеница.
- **кроткой**: кроткий: тихий, мягкий, спокойный.
- **задумчивой**: задумчивый: тихий, погружённый в свои мысли.
- **протяжно**: долго и медленно.

## О любви

На другой день к завтраку подавали очень вкусные пирожки, раков и бараньи котлеты. Пока ели, наверх приходил повар Никанор. Он хотел узнать, что гости желают к обеду. Это был человек среднего роста, с пухлым лицом и маленькими глазами. Он был бритый, и казалось, что усы у него не сбриты, а выщипаны. Алёхин рассказал, что красивая Пелагея была влюблена в этого повара. Он был пьяница, человек буйного характера, поэтому она не хотела выходить за него замуж. Но жить с ним просто так она соглашалась. А он был очень религиозен, и вера не позволяла ему жить так. Он требовал, чтобы она вышла за него замуж, и иначе не хотел. Когда он бывал пьян, он ругал её и даже бил. Тогда она пряталась наверху и рыдала. А Алёхин и слуги не уходили из дома, чтобы защитить её, если будет нужно. Стали говорить о любви.

— Как рождается любовь? — сказал Алёхин. — Почему Пелагея не полюбила кого-нибудь другого, кто больше подходил бы ей и душой, и внешностью? Почему она полюбила именно Никанора, этого мурло? Тут у нас все зовут его мурлом. Насколько важны в любви вопросы личного счастья? Всё это неизвестно, и обо всём этом можно рассуждать как угодно. До сих пор о любви была сказана только одна бесспорная правда: «тайна сия велика есть». Всё остальное, что писали и говорили о любви, было не ответом, а только вопросами. И эти вопросы так и оставались без ответа. Объяснение, которое как будто годится для одного случая, уже не годится для десяти других. Самое лучшее, по-моему, — объяснять каждый случай отдельно и не пытаться делать общие выводы. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай.

— Совершенно верно, — согласился Буркин.

— Мы, русские, порядочные люди, очень любим такие вопросы, на которые нет ответа. Обычно любовь делают поэтичной, украшают её розами и соловьями. А мы, русские, украшаем нашу любовь этими роковыми вопросами. И при этом выбираем из них самые неинтересные. В Москве, когда я ещё был студентом, у меня была подруга жизни, милая дама. Всякий раз, когда я держал её в объятиях, она думала о двух вещах. Сколько я буду давать ей в месяц? И почём теперь фунт говядины? Так и мы, когда любим, всё время задаём себе вопросы. Честно это или нечестно? Умно или глупо? К чему приведёт эта любовь? И так далее. Хорошо это или нет, я не знаю. Но я знаю, что это мешает, не даёт удовлетворения и раздражает.

Было похоже, что он хочет что-то рассказать. У людей, которые живут одиноко, на душе всегда есть что-нибудь такое, что они охотно рассказали бы. В городе холостяки нарочно ходят в баню и в рестораны, только чтобы поговорить. Иногда они рассказывают банщикам или официантам очень интересные истории. А в деревне они обычно открывают душу своим гостям. Сейчас в окна было видно серое небо и деревья, мокрые от дождя. В такую погоду некуда было идти. Оставалось только рассказывать и слушать.

— Я живу в Софьине и занимаюсь хозяйством уже давно, — начал Алёхин. — С тех пор как окончил университет. По воспитанию я белоручка, а по склонностям — человек кабинетный. Но когда я приехал сюда, на имении был большой долг. Мой отец сделал долги отчасти потому, что много тратил на моё образование. Поэтому я решил, что не уеду отсюда и буду работать, пока не заплачу этот долг. Я так решил и начал тут работать, но, признаюсь, с некоторым отвращением. Земля здесь даёт немного. Чтобы хозяйство не приносило убытков, нужно пользоваться трудом крепостных или наёмных работников, что почти одно и то же. Или же нужно вести хозяйство по-крестьянски, то есть работать в поле самому, со своей семьёй. Середины тут нет. Но я тогда не думал о таких тонкостях. Я не оставлял в покое ни одного кусочка земли. Я сгонял всех мужиков и баб из соседних деревень, и работа тут кипела бешено. Я сам тоже пахал, сеял, косил. При этом я скучал и брезгливо морщился, как деревенская кошка, которая с голоду ест на огороде огурцы. Тело у меня болело, и я спал на ходу. В первое время мне казалось, что эту рабочую жизнь легко соединить с моими культурными привычками. Для этого, думал я, нужно только сохранять в жизни некоторый внешний порядок. Я поселился тут наверху, в парадных комнатах. После завтрака и обеда мне подавали кофе с ликёрами, а перед сном я читал в постели «Вестник Европы». Но как-то пришёл наш батюшка, отец Иван, и за один раз выпил все мои ликёры. И «Вестник Европы» тоже ушёл к поповнам. Ведь летом, особенно на покосе, я не успевал дойти до своей постели. Я засыпал в сарае, в санях, или где-нибудь в лесной сторожке. Какое уж тут чтение? Понемногу я перебрался вниз и стал обедать на кухне для слуг. От прежней роскоши у меня остались только все эти слуги. Они служили ещё моему отцу, и мне было бы больно их уволить. В первые же годы меня здесь выбрали почётным мировым судьёй. Иногда приходилось ездить в город и участвовать в заседаниях съезда мировых судей и окружного суда. Это меня развлекало. Когда поживёшь здесь месяца два-три, никуда не выезжая, особенно зимой, то в конце концов начинаешь тосковать по чёрному сюртуку. А в окружном суде были и сюртуки, и мундиры, и фраки. Там были всё юристы, образованные люди, и было с кем поговорить. После сна в санях, после кухни для слуг так приятно сидеть в кресле! Чистое бельё, лёгкие ботинки, цепочка на груди — это такая роскошь! В городе меня принимали радушно, и я охотно знакомился с людьми. Самым прочным и, правду сказать, самым приятным для меня было знакомство с Лугановичем, товарищем председателя окружного суда. Вы оба его знаете: милейший человек. Это было как раз после знаменитого дела поджигателей. Суд продолжался два дня, и мы устали. Луганович посмотрел на меня и сказал:

— Знаете что? Пойдёмте ко мне обедать.

Это было неожиданно, ведь с Лугановичем я был знаком мало, только официально, и ни разу у него не был. Я только на минутку зашёл к себе в номер, чтобы переодеться, и пошёл на обед. И тут я познакомился с Анной Алексеевной, женой Лугановича. Тогда она была ещё очень молода, не старше двадцати двух лет. За полгода до этого у неё родился первый ребёнок. Это дело прошлое, и теперь мне трудно сказать, что в ней было такого необыкновенного. Что мне так в ней понравилось? Но тогда, за обедом, для меня всё было совершенно ясно. Я видел женщину молодую, прекрасную, добрую, интеллигентную, обаятельную, какой я раньше никогда не встречал. Я сразу почувствовал в ней близкое, уже знакомое существо. Как будто это лицо, эти приветливые, умные глаза я уже видел когда-то в детстве. Они были в альбоме, который лежал на комоде у моей матери.

В деле поджигателей обвинили четырёх евреев и признали их шайкой, по-моему, совсем без оснований. За обедом я очень волновался, мне было тяжело. Я уже не помню, что говорил. Помню только, что Анна Алексеевна всё качала головой и говорила мужу:

— Дмитрий, как же это так?

Луганович — добряк, один из тех простодушных людей, которые твёрдо держатся одного мнения. Если человек попал под суд, значит, он виноват. А сомневаться в приговоре можно только законным порядком, на бумаге. Но никак не за обедом и не в частном разговоре.

— Мы с вами не поджигали, — мягко говорил он. — И вот нас же не судят, не сажают в тюрьму.

Муж и жена оба старались, чтобы я побольше ел и пил. Я видел разные мелочи: как они вместе варили кофе, как понимали друг друга с полуслова. По этим мелочам я понял, что живут они мирно и благополучно и что они рады гостю. После обеда играли на рояле в четыре руки. Потом стало темно, и я уехал к себе. Это было в начале весны. Затем я всё лето провёл в Софьине, никуда не выезжая. Мне некогда было даже подумать о городе. Но воспоминание о стройной светловолосой женщине оставалось со мной все эти дни. Я не думал о ней, но её лёгкая тень как будто лежала на моей душе. Поздней осенью в городе был спектакль с благотворительной целью. Вхожу я в ложу губернатора (меня пригласили туда в антракте) и вижу: рядом с губернаторшей сидит Анна Алексеевна. И опять то же неотразимое, сильное впечатление красоты и милых, ласковых глаз. И опять то же чувство близости.

Мы сидели рядом, потом ходили по фойе.

— Вы похудели, — сказала она. — Вы были больны?

— Да. У меня простужено плечо, и в дождливую погоду я плохо сплю.

— У вас вялый вид. Тогда, весной, когда вы приходили обедать, вы были моложе, бодрее. Вы тогда были полны вдохновения и много говорили, были очень интересны. Признаюсь, я даже немножко увлеклась вами. Почему-то летом я часто вспоминала вас. А сегодня, когда я собиралась в театр, мне казалось, что я вас увижу.

И она засмеялась.

— Но сегодня у вас вялый вид, — повторила она. — Это вас старит.

На другой день я завтракал у Лугановичей. После завтрака они поехали к себе на дачу, чтобы сделать там распоряжения на зиму, и я поехал с ними. С ними же я вернулся в город. В полночь я пил у них чай в тихой семейной обстановке. Горел камин, и молодая мать всё уходила посмотреть, спит ли её девочка. После этого в каждый свой приезд я обязательно бывал у Лугановичей. Ко мне привыкли, и я привык. Обычно я входил без доклада, как свой человек.

— Кто там? — слышался из дальних комнат протяжный голос, который казался мне таким прекрасным.

— Это Павел Константиныч, — отвечала горничная или няня.

Анна Алексеевна выходила ко мне с озабоченным лицом и всякий раз спрашивала:

— Почему вас так долго не было? Случилось что-нибудь?

Её взгляд и изящная, благородная рука, которую она мне подавала, всякий раз производили на меня всё то же впечатление. Так же действовали её домашнее платье, причёска, голос, шаги. Всё это казалось чем-то новым, необыкновенным и важным в моей жизни. Мы подолгу беседовали и подолгу молчали, думая каждый о своём. Или же она играла мне на рояле. Если дома никого не было, я оставался и ждал. Я разговаривал с няней, играл с ребёнком или лежал в кабинете на турецком диване и читал газету. А когда Анна Алексеевна возвращалась, я встречал её в передней и брал у неё все покупки. И почему-то всякий раз я нёс эти покупки с такой любовью, с таким торжеством, как мальчик.

Есть пословица: не было у бабы хлопот, так купила порося. Не было у Лугановичей хлопот, так подружились они со мной. Если я долго не приезжал в город, значит, я был болен или что-нибудь со мной случилось. И они оба сильно беспокоились. Они беспокоились о том, что я, образованный человек, знающий языки, живу в деревне. Вместо того чтобы заниматься наукой или литературным трудом, я верчусь как белка в колесе. Я много работаю, но всегда без гроша. Им казалось, что я страдаю и говорю, смеюсь, ем только для того, чтобы скрыть свои страдания. Даже в весёлые минуты, когда мне было хорошо, я чувствовал на себе их пытливые взгляды. Особенно трогательны они были, когда мне в самом деле приходилось тяжело. Например, когда меня притеснял какой-нибудь кредитор или не хватало денег для срочного платежа. Муж и жена шептались у окна, потом он подходил ко мне и с серьёзным лицом говорил:

— Если вы, Павел Константиныч, сейчас нуждаетесь в деньгах, то я и жена просим вас не стесняться. Возьмите у нас.

И уши у него краснели от волнения. А бывало, что точно так же, пошептавшись у окна, он подходил ко мне с красными ушами и говорил:

— Я и жена очень просим вас принять от нас вот этот подарок.

И подавал запонки, портсигар или лампу. А я за это присылал им из деревни битую птицу, масло и цветы. Кстати сказать, оба они были состоятельные люди. В первое время я часто брал в долг и не особенно разбирал, у кого. Я брал, где только можно. Но никакая сила не заставила бы меня взять у Лугановичей. Да что говорить об этом!

Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней. Я старался понять тайну молодой, красивой, умной женщины. Почему она выходит за неинтересного человека, почти за старика? Мужу было больше сорока лет. И она имеет от него детей. Я старался понять и тайну этого неинтересного человека, добряка, простяка, который рассуждает с таким скучным здравым смыслом. На балах и вечеринках он держится около солидных людей, вялый, ненужный. Лицо у него покорное, безучастное, как будто его привели сюда продавать. И всё же он верит в своё право быть счастливым и иметь от неё детей. И я всё старался понять, почему она встретилась именно ему, а не мне. Зачем нужно было, чтобы в нашей жизни произошла такая ужасная ошибка?

А когда я приезжал в город, я всякий раз видел по её глазам, что она меня ждала. Она сама признавалась мне, что ещё с утра у неё было какое-то особенное чувство. Она угадывала, что я приеду. Мы подолгу говорили, молчали, но не признавались друг другу в нашей любви. Мы скрывали её робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал. Я спрашивал себя, к чему может привести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней. Мне казалось невероятным, что эта моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвёт счастливую жизнь её мужа и детей. И всю жизнь этого дома, где меня так любили и где мне так верили. Честно ли это? Она пошла бы за мной, но куда? Куда я мог бы её увести? Другое дело, если бы у меня была красивая, интересная жизнь. Если бы я, например, боролся за освобождение родины или был знаменитым учёным, артистом, художником. А так я увёл бы её из одной обычной, будничной жизни в другую такую же или ещё более будничную. И сколько продолжалось бы наше счастье? Что было бы с ней, если бы я заболел или умер? Или если бы мы просто разлюбили друг друга?

И она, кажется, рассуждала так же. Она думала о муже, о детях, о своей матери, которая любила её мужа как сына. Если бы она отдалась своему чувству, пришлось бы лгать или говорить правду. А в её положении и то и другое было бы одинаково страшно и неудобно. И её мучил вопрос: принесёт ли мне счастье её любовь? Не осложнит ли она мою жизнь, и без того тяжёлую, полную всяких несчастий? Ей казалось, что она уже недостаточно молода для меня. Ей казалось, что она недостаточно трудолюбива и энергична, чтобы начать новую жизнь. Она часто говорила с мужем о том, что мне нужно жениться на умной, достойной девушке. Эта девушка была бы хорошей хозяйкой и помощницей. И она тут же добавляла, что во всём городе вряд ли найдётся такая девушка.

Между тем годы шли. У Анны Алексеевны было уже двое детей. Когда я приходил к Лугановичам, слуги приветливо улыбались. Дети кричали, что пришёл дядя Павел Константиныч, и вешались мне на шею. Все радовались. Не понимали, что делалось у меня в душе, и думали, что я тоже радуюсь. Все видели во мне благородное существо. И взрослые, и дети чувствовали, что по комнате ходит благородное существо. Это придавало их отношениям ко мне какую-то особую прелесть. Как будто в моём присутствии и их жизнь становилась чище и красивее. Я и Анна Алексеевна ходили вместе в театр, всякий раз пешком. Мы сидели в креслах рядом, и наши плечи касались. Я молча брал из её рук бинокль и в это время чувствовал, что она близка мне. Я чувствовал, что она моя, что нам нельзя друг без друга. Но по какому-то странному недоразумению, выйдя из театра, мы всякий раз прощались и расходились, как чужие. В городе уже говорили о нас бог знает что, но во всём этом не было ни одного слова правды. В последние годы Анна Алексеевна стала чаще уезжать то к матери, то к сестре. У неё уже бывало плохое настроение. Она чувствовала, что жизнь её испорчена и не приносит удовлетворения. Тогда ей не хотелось видеть ни мужа, ни детей. Она уже лечилась от расстройства нервов.

Мы молчали и всё молчали. А при посторонних она чувствовала какое-то странное раздражение против меня. О чём бы я ни говорил, она со мной не соглашалась. А если я спорил, она принимала сторону моего противника. Когда я ронял что-нибудь, она говорила холодно:

— Поздравляю вас.

Если, идя с ней в театр, я забывал взять бинокль, она потом говорила:

— Я так и знала, что вы забудете.

К счастью или к несчастью, в нашей жизни нет ничего, что не кончалось бы рано или поздно. Пришло время разлуки: Лугановича назначили председателем в одной из западных губерний. Нужно было продавать мебель, лошадей, дачу. Когда ездили на дачу и потом возвращались, то оглядывались, чтобы в последний раз взглянуть на сад и зелёную крышу. Всем было грустно, и я понимал, что пришла пора прощаться не с одной только дачей. Было решено, что в конце августа мы проводим Анну Алексеевну в Крым, куда её посылали доктора. А немного позже Луганович уедет с детьми в свою западную губернию.

Мы провожали Анну Алексеевну большой толпой. Она уже простилась с мужем и детьми, и до третьего звонка оставалось одно мгновение. Тогда я вбежал к ней в купе, чтобы положить на полку одну из её корзинок, которую она чуть не забыла. И нужно было проститься. Когда там, в купе, наши взгляды встретились, душевные силы оставили нас обоих. Я обнял её, она прижалась лицом к моей груди, и слёзы потекли из глаз. Я целовал её лицо, плечи, руки, мокрые от слёз. О, как мы были с ней несчастны! Я признался ей в своей любви. Со жгучей болью в сердце я понял, как ненужно, мелко и обманчиво было всё, что мешало нам любить. Я понял: когда любишь, то, рассуждая об этой любви, нужно исходить из высшего. Из того, что важнее счастья или несчастья, греха или добродетели в их обычном смысле. Или не нужно рассуждать вовсе.

Я поцеловал в последний раз, пожал руку, и мы расстались — навсегда. Поезд уже шёл. Я сел в соседнем купе, оно было пусто, и до первой станции сидел там и плакал. Потом пошёл к себе в Софьино пешком…

Пока Алёхин рассказывал, дождь перестал и выглянуло солнце. Буркин и Иван Иваныч вышли на балкон. Отсюда был прекрасный вид на сад и на плёс, который теперь блестел на солнце, как зеркало. Они любовались и в то же время жалели этого человека с добрыми, умными глазами. Он рассказал им свою историю так искренне. И он в самом деле вертелся здесь, в этом огромном имении, как белка в колесе. А он не занимался наукой или чем-нибудь другим, что делало бы его жизнь приятнее. И они думали о том, какое, должно быть, печальное лицо было у молодой дамы в ту минуту. Он прощался с ней в купе и целовал ей лицо и плечи. Оба они встречали её в городе, а Буркин был даже знаком с ней и находил её красивой.

### Glossary

- **мурло**: грубое слово: некрасивое лицо; неприятный, грубый человек.
- **«тайна сия велика есть»**: старые слова из церковной книги: «эта тайна велика».
- **белоручка**: человек, который не привык к тяжёлой работе.
- **крепостных**: крепостные: крестьяне, которые раньше принадлежали помещику.
- **поповнам**: поповны: дочери священника.
- **почётным мировым судьёй**: почётный мировой судья: уважаемый человек, который помогал решать небольшие дела в суде.
- **товарищем председателя**: товарищ председателя: заместитель главного судьи.
- **не было у бабы хлопот, так купила порося**: пословица: человек жил спокойно, а потом сам нашёл себе заботы.
- **верчусь как белка в колесе**: всё время занят и много работаю, но ничего не меняется.
- **третьего звонка**: третий звонок: последний сигнал перед отходом поезда.
- **пухлым**: пухлый: полный и мягкий.
- **сбриты**: убраны бритвой.
- **выщипаны**: вырваны по одному волоску.
- **буйного**: буйный: шумный, злой, готовый драться.
- **индивидуализировать**: рассматривать отдельно, со всеми его особенностями.
- **поэтичной**: поэтичный: красивый, как в стихах.
- **соловьями**: соловьи: маленькие птицы, которые красиво поют.
- **роковыми**: роковой: очень важный, такой, от которого зависит судьба.
- **холостяки**: мужчины, которые не женаты.
- **банщикам**: банщики: люди, которые работают в бане.
- **сгонял**: сгонять: собирать людей вместе, здесь на работу.
- **поджигателей**: поджигатели: люди, которые специально устраивают пожары.
- **вялый**: слабый, без сил и без интереса.
- **бинокль**: прибор с двумя стёклами, через который в театре лучше видно сцену.
- **кипела**: кипеть: здесь: идти быстро и шумно (о работе).
- **пахал**: пахать: готовить землю плугом для посева.
- **сеял**: сеять: класть семена в землю.
- **косил**: косить: срезать траву косой.
- **брезгливо**: с отвращением, как будто перед тобой что-то грязное.
- **ликёрами**: ликёры: сладкие крепкие напитки.
- **развлекало**: развлекать: давать отдых от скуки, делать жизнь интереснее.
- **тосковать**: сильно скучать и грустить о чём-то.
- **сюртуку**: сюртуки: длинные мужские пиджаки старого времени.
- **милейший**: очень милый, приятный.
- **интеллигентную**: интеллигентный: образованный и культурный.

## Душечка

Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке и думала. Было жарко, надоедливо приставали мухи, и так приятно было думать, что скоро уже вечер. С востока двигались тёмные дождевые тучи, и оттуда иногда тянуло сыростью.

Посреди двора стоял Кукин и смотрел на небо. Он был антрепренёр и хозяин сада развлечений «Тиволи» и жил тут же во дворе, во флигеле.

— Опять! — говорил он с отчаянием. — Опять будет дождь! Каждый день дожди, каждый день дожди — точно нарочно! Ведь это петля! Это разорение! Каждый день страшные убытки!

Он всплеснул руками и продолжал, обращаясь к Оленьке:

— Вот вам, Ольга Семёновна, наша жизнь. Хоть плачь! Работаешь, стараешься, мучаешься, ночей не спишь, всё думаешь, как бы лучше, — и что же? С одной стороны, публика, необразованная, дикая. Даю ей самую лучшую оперетку, феерию, прекрасных куплетистов, но разве ей это нужно? Разве она что-нибудь в этом понимает? Ей нужен балаган! Ей подавай пошлость! С другой стороны, посмотрите на погоду. Почти каждый вечер дождь. Как начался с десятого мая, так потом весь май и июнь, просто ужас! Публика не ходит, но ведь я за аренду плачу? Артистам плачу?

На другой день к вечеру опять надвигались тучи, и Кукин говорил с истерическим хохотом:

— Ну что ж? И пускай! Пускай хоть весь сад зальёт, хоть меня самого! Чтоб мне не было счастья ни на этом, ни на том свете! Пускай артисты подают на меня в суд! Что суд? Хоть на каторгу в Сибирь! Хоть на эшафот! Ха-ха-ха!

И на третий день то же…

Оленька слушала Кукина молча, серьёзно, и бывало, что слёзы выступали у неё на глазах. В конце концов несчастья Кукина тронули её, и она его полюбила. Он был маленького роста, худой, с жёлтым лицом и зачёсанными височками. Говорил он тонким, слабым тенорком и при этом кривил рот. На лице у него всегда было написано отчаяние. Но всё же он вызвал в ней настоящее, глубокое чувство. Она всегда любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в тёмной комнате, в кресле, и тяжело дышал. Любила свою тётю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска. А ещё раньше, когда училась в прогимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. У неё были полные розовые щёки, мягкая белая шея с тёмной родинкой. А когда она слушала что-нибудь приятное, на лице её появлялась добрая наивная улыбка. Глядя на всё это, мужчины думали: «Да, ничего себе…» — и тоже улыбались. А гостьи-дамы не могли удержаться. Среди разговора они вдруг хватали её за руку и говорили от удовольствия:

— Душечка!

Дом, в котором она жила со дня рождения, был записан в завещании на её имя. Он находился на окраине города, в Цыганской Слободке, недалеко от сада «Тиволи». По вечерам и по ночам ей было слышно, как в саду играла музыка и с треском лопались ракеты. Ей казалось, что это Кукин воюет со своей судьбой и штурмует своего главного врага — равнодушную публику. Сердце у неё сладко замирало, спать совсем не хотелось. А под утро, когда он возвращался домой, она тихо стучала в окошко из своей спальни. Она показывала ему сквозь занавески только лицо и одно плечо и ласково улыбалась…

Он сделал предложение, и они обвенчались. И когда он увидел как следует её шею и полные здоровые плечи, он всплеснул руками и сказал:

— Душечка!

Он был счастлив. Но в день свадьбы и потом ночью шёл дождь, и поэтому выражение отчаяния не сходило с его лица.

После свадьбы жили хорошо. Она сидела у него в кассе, следила за порядком в саду, записывала расходы, выдавала жалованье. Её розовые щёки и милая, наивная улыбка, похожая на сияние, были видны везде. Они мелькали то в окошечке кассы, то за кулисами, то в буфете. И она уже говорила знакомым, что самое замечательное, самое важное и нужное на свете — это театр. Только в театре, говорила она, можно получить истинное наслаждение и стать образованным и гуманным.

— Но разве публика понимает это? — говорила она. — Ей нужен балаган! Вчера у нас шёл «Фауст наизнанку», и почти все ложи были пустые. А если бы мы с Ваничкой поставили какую-нибудь пошлость, то, поверьте, театр был бы битком набит. Завтра мы с Ваничкой ставим «Орфея в аду», приходите.

И что Кукин говорил о театре и об актёрах, то повторяла и она. Публику она, как и он, презирала за равнодушие к искусству и за невежество. На репетициях она вмешивалась, поправляла актёров, следила за поведением музыкантов. А когда в местной газете плохо писали о театре, она плакала и потом ходила в редакцию объясняться.

Актёры любили её и называли «мы с Ваничкой» и «душечкой». Она жалела их и давала им понемножку в долг. А если, случалось, её обманывали, она только потихоньку плакала, но мужу не жаловалась.

И зимой жили хорошо. Они сняли городской театр на всю зиму. Они сдавали его на короткое время то малороссийской труппе, то фокуснику, то местным любителям. Оленька полнела и вся сияла от удовольствия. А Кукин худел, желтел и жаловался на страшные убытки, хотя всю зиму дела шли неплохо. По ночам он кашлял, а она поила его малиной и липовым цветом, натирала одеколоном, кутала в свои мягкие шали.

— Какой ты у меня славненький! — говорила она совершенно искренне, приглаживая ему волосы. — Какой ты у меня хорошенький!

В великом посту он уехал в Москву набирать труппу, а она без него не могла спать. Она всё сидела у окна и смотрела на звёзды. И в это время она сравнивала себя с курами. Куры тоже всю ночь не спят и беспокоятся, когда в курятнике нет петуха. Кукин задержался в Москве и писал, что вернётся к Святой. В письмах он уже делал распоряжения насчёт «Тиволи». Но под страстной понедельник, поздно вечером, вдруг раздался зловещий стук в ворота. Кто-то бил в калитку, как в бочку: бум! бум! бум! Сонная кухарка побежала открывать, шлёпая босыми ногами по лужам.

— Откройте, сделайте милость! — говорил кто-то за воротами глухим басом. — Вам телеграмма!

Оленька и раньше получала телеграммы от мужа, но теперь почему-то так и замерла. Дрожащими руками она открыла телеграмму и прочла:

«Иван Петрович скончался сегодня скоропостижно сючала ждём распоряжений хохороны вторник».

Так и было напечатано в телеграмме: «хохороны» и ещё какое-то непонятное слово «сючала». Подпись была режиссёра опереточной труппы.

— Голубчик мой! — зарыдала Оленька. — Ваничка мой миленький, голубчик мой! Зачем же я с тобой повстречалася? Зачем я тебя узнала и полюбила? На кого ты покинул свою бедную Оленьку, бедную, несчастную?..

Кукина похоронили во вторник, в Москве, на Ваганькове. Оленька вернулась домой в среду. Как только она вошла к себе, она упала на постель и зарыдала. Она рыдала так громко, что было слышно на улице и в соседних дворах.

— Душечка! — говорили соседки, крестясь. — Душечка Ольга Семёновна, матушка, как убивается!

Три месяца спустя Оленька как-то возвращалась от обедни, печальная, в глубоком трауре. Рядом с ней случайно шёл один из её соседей, который тоже возвращался из церкви. Это был Василий Андреич Пустовалов, управляющий лесным складом купца Бабакаева. Он был в соломенной шляпе и в белом жилете с золотой цепочкой. Он был больше похож на помещика, чем на торговца.

— Всякая вещь имеет свой порядок, Ольга Семёновна, — говорил он серьёзно, с сочувствием в голосе. — И если кто из наших близких умирает, то, значит, так богу угодно. В этом случае мы должны себя помнить и переносить всё с покорностью.

Доведя Оленьку до калитки, он простился и пошёл дальше. После этого весь день ей слышался его спокойный, важный голос. А как только она закрывала глаза, ей виделась его тёмная борода. Он ей очень понравился. И, видимо, она тоже произвела на него впечатление. Ведь немного погодя к ней пришла пить кофе одна пожилая дама, мало ей знакомая. Как только дама села за стол, она сразу заговорила о Пустовалове. Она сказала, что он хороший, солидный человек и что за него с удовольствием пойдёт всякая невеста. Через три дня пришёл с визитом и сам Пустовалов. Он сидел недолго, минут десять, и говорил мало. Но Оленька его полюбила. Она так полюбила его, что всю ночь не спала и горела, как в лихорадке. А утром она послала за пожилой дамой. Скоро её просватали, потом была свадьба.

Пустовалов и Оленька, поженившись, жили хорошо. Обычно он сидел в лесном складе до обеда, потом уходил по делам. Его сменяла Оленька, которая сидела в конторе до вечера, писала там счета и отпускала товар.

— Теперь лес с каждым годом дорожает на двадцать процентов, — говорила она покупателям и знакомым. — Помилуйте, прежде мы торговали местным лесом, а теперь Васичка должен каждый год ездить за лесом в Могилёвскую губернию. А какой тариф! — говорила она, в ужасе закрывая обе щеки руками. — Какой тариф!

Ей казалось, что она торгует лесом уже давно-давно и что в жизни самое важное и нужное — это лес. И что-то родное, трогательное слышалось ей в словах: балка, кругляк, тёс, шелёвка, безымянка, решётник, лафет, горбыль… По ночам ей снились целые горы досок и тёса. Снились длинные, бесконечные ряды телег, которые везли лес куда-то далеко за город. Снилось ей, как целый полк брёвен в двенадцать аршин на пять вершков стоймя шёл войной на лесной склад. Брёвна, балки и горбыли стукались с гулким звуком сухого дерева. Всё падало и опять вставало, громоздясь друг на друга. Оленька вскрикивала во сне, и Пустовалов говорил ей нежно:

— Оленька, что с тобой, милая? Перекрестись!

Какие мысли были у мужа, такие и у неё. Если он думал, что в комнате жарко или что дела теперь идут тихо, то так думала и она. Муж её не любил никаких развлечений и в праздники сидел дома, и она тоже.

— И всё вы дома или в конторе, — говорили знакомые. — Вы бы сходили в театр, душечка, или в цирк.

— Нам с Васичкой некогда по театрам ходить, — отвечала она серьёзно. — Мы люди труда, нам не до пустяков. В театрах этих что хорошего?

По субботам Пустовалов и она ходили ко всенощной, в праздники — к ранней обедне. Из церкви они шли рядышком, с умилёнными лицами. От обоих хорошо пахло, и её шёлковое платье приятно шумело. А дома пили чай со сдобным хлебом и с разным вареньем, потом ели пирог. Каждый день в полдень во дворе и на улице за воротами вкусно пахло борщом и жареной бараниной или уткой. А в постные дни пахло рыбой. Мимо ворот нельзя было пройти, чтобы не захотелось есть. В конторе всегда кипел самовар, и покупателей угощали чаем с бубликами. Раз в неделю супруги ходили в баню и возвращались оттуда рядышком, оба красные.

— Ничего, живём хорошо, — говорила Оленька знакомым, — слава богу. Дай бог всякому жить, как мы с Васичкой.

Когда Пустовалов уезжал в Могилёвскую губернию за лесом, она сильно скучала. По ночам она не спала и плакала. Иногда по вечерам к ней приходил полковой ветеринарный врач Смирнин, молодой человек, который жил у неё во флигеле. Он рассказывал ей что-нибудь или играл с ней в карты, и это её развлекало. Особенно интересны были рассказы о его собственной семейной жизни. Он был женат и имел сына, но с женой разошёлся, потому что она ему изменила. Теперь он её ненавидел и посылал ей каждый месяц по сорока рублей на содержание сына. Оленька слушала об этом, вздыхала и качала головой, и ей было его жаль.

— Ну, спаси вас господи, — говорила она, прощаясь с ним и провожая его со свечой до лестницы. — Спасибо, что поскучали со мной, дай бог вам здоровья, царица небесная…

И всё она выражалась так серьёзно, так рассудительно, подражая мужу. Ветеринар уже скрывался внизу за дверью, а она окликала его и говорила:

— Знаете, Владимир Платоныч, вы бы помирились с вашей женой. Простили бы её хоть ради сына!.. Мальчишечка-то небось всё понимает.

А когда возвращался Пустовалов, она рассказывала ему вполголоса про ветеринара и его несчастную семейную жизнь. Оба вздыхали, качали головами и говорили о мальчике, который, наверное, скучает по отцу. Потом, по какому-то странному ходу мыслей, оба становились перед иконами. Они кланялись до земли и молились, чтобы бог послал им детей.

И так Пустоваловы прожили шесть лет, тихо и смирно, в любви и полном согласии. Но вот как-то зимой Василий Андреич в складе напился горячего чаю и вышел без шапки отпускать лес. Он простудился и заболел. Его лечили лучшие доктора, но болезнь взяла своё, и он умер, проболев четыре месяца. И Оленька опять овдовела.

— На кого же ты меня покинул, голубчик мой? — рыдала она, похоронив мужа. — Как же я теперь буду жить без тебя, горькая я и несчастная? Люди добрые, пожалейте меня, сироту круглую…

Она ходила в чёрном платье с плерезами и навсегда отказалась от шляпки и перчаток. Выходила она из дому редко, только в церковь или на могилку мужа, и жила дома, как монашенка. И только когда прошло шесть месяцев, она сняла плерезы и стала открывать на окнах ставни. Иногда уже видели по утрам, как она ходила за продуктами на базар со своей кухаркой. Но как она жила у себя теперь и что делалось у неё в доме, можно было только догадываться. Догадывались, например, вот по чему. Видели, как она пила в своём садике чай с ветеринаром, а он читал ей вслух газету. И ещё на почте, встретив одну знакомую даму, она сказала:

— У нас в городе нет правильного ветеринарного надзора, и от этого много болезней. То и дело слышишь: люди заболевают от молока и заражаются от лошадей и коров. О здоровье домашних животных, в сущности, надо заботиться так же, как о здоровье людей.

Она повторяла мысли ветеринара и теперь обо всём была такого же мнения, как он. Было ясно, что она не могла прожить без привязанности и одного года. Она нашла своё новое счастье у себя во флигеле. Другую бы осудили за это, но об Оленьке никто не мог подумать плохо. Всё было так понятно в её жизни. Она и ветеринар никому не говорили о перемене в их отношениях и старались её скрыть. Но это им не удавалось, потому что у Оленьки не могло быть тайн. Когда к нему приходили гости, его сослуживцы по полку, она наливала им чай или подавала ужин. При этом она начинала говорить о чуме на рогатом скоте, о жемчужной болезни, о городских бойнях. Он страшно смущался. А когда гости уходили, он хватал её за руку и сердито шипел:

— Я ведь просил тебя не говорить о том, чего ты не понимаешь! Когда мы, ветеринары, говорим между собой, то, пожалуйста, не вмешивайся. Это, наконец, скучно!

А она смотрела на него с удивлением и с тревогой и спрашивала:

— Володичка, о чём же мне говорить?!

И она со слезами на глазах обнимала его, умоляла не сердиться, и оба были счастливы.

Но это счастье продолжалось недолго. Ветеринар уехал вместе с полком, уехал навсегда, потому что полк перевели куда-то очень далеко, чуть ли не в Сибирь. И Оленька осталась одна.

Теперь она была уже совершенно одна. Отец давно умер, и кресло его валялось на чердаке, пыльное, без одной ножки. Она похудела и подурнела. На улице люди уже не смотрели на неё, как прежде, и не улыбались ей. Видно, лучшие годы уже прошли, остались позади. Теперь начиналась какая-то новая, неизвестная жизнь, о которой лучше не думать. По вечерам Оленька сидела на крылечке и слышала, как в «Тиволи» играла музыка и лопались ракеты. Но это уже не вызывало никаких мыслей. Она безучастно смотрела на свой пустой двор, ни о чём не думала, ничего не хотела. А потом, когда наступала ночь, она шла спать и видела во сне свой пустой двор. Ела и пила она точно против воли.

А главное, что хуже всего, у неё уже не было никаких мнений. Она видела вокруг себя предметы и понимала всё, что происходило вокруг. Но ни о чём не могла составить мнения и не знала, о чём ей говорить. А как это ужасно — не иметь никакого мнения! Видишь, например, как стоит бутылка, или идёт дождь, или едет мужик на телеге. Но для чего эта бутылка, или дождь, или мужик, какой в них смысл, сказать не можешь. И даже за тысячу рублей ничего не сказал бы. При Кукине, при Пустовалове и потом при ветеринаре Оленька могла объяснить всё. Она сказала бы своё мнение о чём угодно. А теперь и в мыслях, и в сердце у неё была такая же пустота, как на дворе. И так страшно, и так горько, как будто объелась полыни.

Город понемногу расширялся во все стороны. Цыганскую Слободку уже называли улицей. Там, где были сад «Тиволи» и лесные склады, выросли дома и появился ряд переулков. Как быстро бежит время! Дом у Оленьки потемнел, крыша заржавела, сарай покосился, и весь двор зарос бурьяном и колючей крапивой. Сама Оленька постарела, подурнела. Летом она сидит на крылечке. На душе у неё, как прежде, и пусто, и скучно, и горько от полыни. А зимой она сидит у окна и смотрит на снег. Повеет ли весной, донесёт ли ветер звон соборных колоколов — и вдруг нахлынут воспоминания о прошлом. Сладко сожмётся сердце, и из глаз польются обильные слёзы. Но это только на минуту, а там опять пустота, и неизвестно, зачем живёшь. Чёрная кошечка Брыска ласкается и мягко мурлычет, но не трогают Оленьку эти кошачьи ласки. Это ли ей нужно? Ей бы такую любовь, которая захватила бы всё её существо, всю душу, весь разум. Такая любовь дала бы ей мысли, направление в жизни, согрела бы её стареющую кровь. И она стряхивает с подола чёрную Брыску и говорит ей с досадой:

— Поди, поди… Нечего тут!

И так день за днём, год за годом — и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо.

В один жаркий июльский день, к вечеру, по улице гнали городское стадо, и весь двор наполнился облаками пыли. Вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька сама пошла открывать и, как взглянула, так и замерла. За воротами стоял ветеринар Смирнин, уже седой и в штатском платье. Ей вдруг вспомнилось всё. Она не удержалась, заплакала и положила ему голову на грудь, не сказав ни одного слова. От сильного волнения она не заметила, как оба потом вошли в дом и сели пить чай.

— Голубчик мой! — бормотала она, дрожа от радости. — Владимир Платоныч! Откуда бог принёс?

— Хочу здесь совсем поселиться, — рассказывал он. — Подал в отставку и вот приехал попробовать счастья на воле, пожить на одном месте. Да и сына пора уж отдавать в гимназию. Вырос. Я-то, знаете ли, помирился с женой.

— А где же она? — спросила Оленька.

— Она с сыном в гостинице, а я вот хожу и квартиру ищу.

— Господи, батюшка, да возьмите у меня дом! Чем не квартира? Ах, господи, да я с вас ничего и не возьму, — заволновалась Оленька и опять заплакала. — Живите тут, а с меня и флигеля довольно. Радость-то, господи!

На другой день уже красили на доме крышу и белили стены, а Оленька, подбоченясь, ходила по двору и распоряжалась. На лице её засветилась прежняя улыбка. Вся она ожила, посвежела, точно проснулась от долгого сна. Приехала жена ветеринара, худая, некрасивая дама с короткими волосами и с капризным выражением лица. С ней приехал мальчик Саша, маленький для своих лет (ему шёл уже десятый год). Он был полный, с ясными голубыми глазами и с ямочками на щеках. И едва мальчик вошёл во двор, как побежал за кошкой, и сразу послышался его весёлый, радостный смех.

— Тётенька, это ваша кошка? — спросил он у Оленьки. — Когда она у вас ощенится, то, пожалуйста, подарите нам одного котёночка. Мама очень боится мышей.

Оленька поговорила с ним, напоила его чаем. И сердце у неё в груди вдруг стало тёплым и сладко сжалось, как будто этот мальчик был её родной сын. А вечером он сидел в столовой и повторял уроки. Она смотрела на него с нежностью и с жалостью и шептала:

— Голубчик мой, красавчик… Деточка моя, и уродился же ты такой умненький, такой беленький.

— Островом называется, — прочёл он, — часть суши, со всех сторон окружённая водою.

— Островом называется часть суши… — повторила она. И это было её первое мнение, которое она высказала с уверенностью после стольких лет молчания и пустоты в мыслях.

И у неё уже были свои мнения. За ужином она говорила с родителями Саши о том, как теперь детям трудно учиться в гимназиях. Но всё-таки, говорила она, классическое образование лучше реального. Ведь из гимназии всюду открыта дорога: хочешь — иди в доктора, хочешь — в инженеры.

Саша стал ходить в гимназию. Его мать уехала в Харьков к сестре и не возвращалась. Отец каждый день уезжал куда-то осматривать гурты, и бывало, что его не было дома дня по три. Оленьке казалось, что Сашу совсем забросили, что он лишний в доме, что он умирает с голоду. И она перевела его к себе во флигель и устроила там в маленькой комнате.

И вот уже прошло полгода, как Саша живёт у неё во флигеле. Каждое утро Оленька входит в его комнату. Он крепко спит, подложив руку под щёку, не дышит. Ей жаль будить его.

— Сашенька, — говорит она печально, — вставай, голубчик! В гимназию пора.

Он встаёт, одевается, молится богу, потом садится пить чай. Он выпивает три стакана чаю и съедает два больших бублика и половину французского хлеба с маслом. Он ещё не совсем проснулся и потому не в духе.

— А ты, Сашенька, не твёрдо выучил басню, — говорит Оленька. Она смотрит на него так, будто провожает его в дальнюю дорогу. — Забота мне с тобой. Уж ты старайся, голубчик, учись… Слушайся учителей.

— Ах, оставьте, пожалуйста! — говорит Саша.

Затем он идёт по улице в гимназию, сам маленький, но в большом картузе, с ранцем на спине. За ним бесшумно идёт Оленька.

— Сашенька-а! — окликает она.

Он оглядывается, а она суёт ему в руку финик или карамельку. Когда они поворачивают в тот переулок, где стоит гимназия, ему становится стыдно. Ведь за ним идёт высокая, полная женщина. Он оглядывается и говорит:

— Вы, тётя, идите домой, а теперь уже я сам дойду.

Она останавливается и смотрит ему вслед, не мигая, пока он не скрывается в подъезде гимназии. Ах, как она его любит! Из её прежних привязанностей ни одна не была такой глубокой. Никогда ещё раньше её душа не покорялась так беззаветно, бескорыстно и с такой радостью, как теперь. В ней всё сильнее и сильнее разгорается материнское чувство. За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз она отдала бы всю свою жизнь. Отдала бы с радостью, со слезами нежности. Почему? А кто ж его знает — почему?

Проводив Сашу в гимназию, она тихо возвращается домой, такая довольная, спокойная, полная любви. Её лицо, помолодевшее за последние полгода, улыбается, сияет. Встречные люди смотрят на неё с удовольствием и говорят ей:

— Здравствуйте, душечка Ольга Семёновна! Как поживаете, душечка?

— Трудно теперь стало в гимназии учиться, — рассказывает она на базаре. — Шутка ли, вчера в первом классе задали басню наизусть, да перевод латинский, да задачу… Ну, где тут маленькому?

И она начинает говорить об учителях, об уроках, об учебниках — то же самое, что говорит о них Саша.

В третьем часу они вместе обедают, вечером вместе готовят уроки и плачут. Укладывая его в постель, она долго крестит его и шепчет молитву. Потом, ложась спать, она мечтает о том будущем, далёком и туманном, когда Саша окончит курс. Он станет доктором или инженером. У него будет собственный большой дом, лошади, коляска. Он женится, и у него родятся дети… Она засыпает и всё думает о том же, и слёзы текут у неё по щекам из закрытых глаз. И чёрная кошечка лежит у неё под боком и мурлычет:

— Мур… мур… мур…

Вдруг сильный стук в калитку. Оленька просыпается и не дышит от страха. Сердце у неё сильно бьётся. Проходит полминуты, и опять стук.

«Это телеграмма из Харькова, — думает она, начиная дрожать всем телом. — Мать требует Сашу к себе в Харьков… О господи!»

Она в отчаянии. У неё холодеют голова, ноги, руки, и кажется, что нет человека несчастнее её во всём свете. Но проходит ещё минута, слышатся голоса: это ветеринар вернулся домой из клуба.

«Ну, слава богу», — думает она.

Тяжесть понемногу уходит с сердца, опять становится легко. Она ложится и думает о Саше, который крепко спит в соседней комнате. Изредка он говорит в бреду:

— Я ттебе! Пошёл вон! Не дерись!

### Glossary

- **Душечка**: милая, добрая женщина; так ласково называют.
- **коллежского асессора**: коллежский асессор: невысокий чин у чиновников в старой России.
- **надоедливо**: так, что это мешает и раздражает.
- **сыростью**: сырость: влага в воздухе.
- **антрепренёр**: человек, который держит театр и платит актёрам.
- **флигеле**: флигель: маленький дом во дворе рядом с большим.
- **разорение**: полная потеря денег и имущества.
- **всплеснул**: всплеснул руками: быстро поднял руки от сильного чувства.
- **феерию**: феерия: красивое представление со сказочными картинами и чудесами.
- **куплетистов**: куплетист: артист, который поёт на сцене короткие весёлые песни.
- **балаган**: простое и грубое представление, только чтобы посмеяться.
- **надвигались**: надвигаться: медленно подходить всё ближе.
- **истерическим**: истерический: очень нервный, когда человек не владеет собой.
- **хохотом**: хохот: громкий смех.
- **малороссийской**: старое слово, оно значит «украинской». Сегодня это слово считают обидным.
- **Цыганской Слободке**: старое название части города. Слово «цыганский» старое, и сегодня многие считают его обидным.
- **к Святой**: к Пасхе.
- **калитку**: калитка: маленькая дверь в воротах или в заборе.
- **кухарка**: женщина, которая готовит еду в чужом доме.
- **зарыдала**: зарыдать: начать громко плакать.
- **плерезами**: плерезы: белые полоски на чёрном траурном платье.
- **подурнела**: стала менее красивой.
- **мурлычет**: мурлыкать: о кошке, тихо и мягко говорить «мур-мур».
- **гурты**: большие стада скота.
- **полыни**: полынь: очень горькая трава.
- **оглядывается**: поворачивает голову и смотрит назад.
- **В третьем часу**: между двумя и тремя часами; здесь — днём.
- **в бреду**: когда человек говорит во сне или в болезни и сам не понимает что.

## Анна на шее

### I

После венчания не было даже лёгкой закуски. Молодые выпили по бокалу, переоделись и поехали на вокзал. Не было весёлого свадебного бала и ужина, не было музыки и танцев. Вместо этого была поездка в монастырь, на молитву, за двести вёрст. Многие одобрили это. Они говорили, что Модест Алексеич уже в чинах и не молод. Шумная свадьба могла бы, пожалуй, показаться не совсем приличной. Да и скучно слушать музыку, когда чиновник 52 лет женится на девушке, которой едва исполнилось 18. Говорили также, что Модест Алексеич, как человек с правилами, придумал эту поездку с особой целью. Как говорили, он хотел показать своей молодой жене, что и в браке он отдаёт первое место религии и нравственности.

Молодых провожали. Толпа сослуживцев и родных стояла с бокалами и ждала, когда пойдёт поезд, чтобы крикнуть ура. Пётр Леонтьич, отец Ани, был в цилиндре и в учительском фраке. Он был уже пьяный и уже очень бледный. Он всё тянулся к окну со своим бокалом и говорил умоляюще:

— Анюта! Аня! Аня, на одно слово!

Аня наклонялась к нему из окна, и он что-то шептал ей. От него сильно пахло вином. Он дул ей в ухо, и ничего нельзя было понять. Он крестил ей лицо, грудь, руки. При этом дыхание у него дрожало, и на глазах блестели слёзы. А братья Ани, гимназисты Петя и Андрюша, дёргали его сзади за фрак и смущённо шептали:

— Папочка, будет… Папочка, не надо…

Когда поезд тронулся, Аня видела, как её отец немножко побежал за вагоном. Он немного шатался и расплёскивал своё вино. Она видела, какое у него было жалкое, доброе, виноватое лицо.

— Ура-а-а! — кричал он.

Молодые остались одни. Модест Алексеич осмотрелся в купе, разложил вещи по полкам и сел напротив своей молодой жены. Он улыбался. Это был чиновник среднего роста, довольно полный, пухлый, очень сытый. У него были длинные бакены и не было усов. Его бритый, круглый подбородок с резкими линиями был похож на пятку. Самое характерное в его лице — это отсутствие усов. Это свежевыбритое, голое место постепенно переходило в жирные щёки, которые дрожали, как желе. Держался он солидно, двигался не быстро, манеры у него были мягкие.

— Не могу не вспомнить сейчас один случай, — сказал он, улыбаясь. — Пять лет назад Косоротов получил орден святой Анны второй степени и пришёл благодарить. И его сиятельство сказал так: «Значит, у вас теперь три Анны: одна в петлице, две на шее». А надо сказать, что в то время к Косоротову только что вернулась его жена. Это была сварливая и легкомысленная особа, и звали её Анной. Надеюсь, что, когда я получу Анну второй степени, у его сиятельства не будет повода сказать мне то же самое.

Он улыбался своими маленькими глазками. И она тоже улыбалась, но волновалась. Она думала, что этот человек может в любую минуту поцеловать её своими полными, влажными губами. И она уже не имеет права отказать ему в этом. Мягкие движения его пухлого тела пугали её, ей было и страшно, и противно. Он встал, не спеша снял с шеи орден, снял фрак и жилет и надел халат.

— Вот так, — сказал он и сел рядом с Аней.

Она вспоминала, как мучительно было венчание. Ей казалось тогда, что и священник, и гости, и все в церкви смотрели на неё печально. Зачем, зачем она, такая милая, хорошая, выходит за этого пожилого, неинтересного господина? Ещё сегодня утром она была в восторге, что всё так хорошо устроилось. Но во время венчания и теперь, в вагоне, она чувствовала себя виноватой, обманутой и смешной. Вот она вышла за богатого, а денег у неё всё-таки не было. Венчальное платье шили в долг. Сегодня её провожали отец и братья, и она видела по их лицам, что у них нет ни копейки. Будут ли они сегодня ужинать? А завтра? И ей почему-то казалось, что отец и мальчики сидят теперь без неё голодные. Ей казалось, что они чувствуют точно такую же тоску, какая была в первый вечер после похорон матери.

«О, как я несчастна! — думала она. — Зачем я так несчастна?»

Модест Алексеич был человек солидный и не привык обращаться с женщинами. Он неловко трогал её за талию и похлопывал по плечу. А она думала о деньгах, о матери, о её смерти. Когда умерла мать, отец, Пётр Леонтьич, учитель чистописания и рисования в гимназии, начал пить. Наступила бедность. У мальчиков не было сапог и калош, отца таскали к мировому судье, приходил судебный пристав и описывал мебель… Какой стыд! Аня должна была ухаживать за пьяным отцом, штопать братьям чулки, ходить на рынок. Люди хвалили её красоту, молодость и изящные манеры. А ей в это время казалось, что весь свет видит её дешёвую шляпку и дырочки на ботинках, замазанные чернилами. По ночам были слёзы и одна беспокойная мысль, от которой нельзя было избавиться. Она думала, что скоро-скоро отца уволят из гимназии за слабость, он не перенесёт этого и тоже умрёт, как мать. Но вот знакомые дамы засуетились и стали искать для Ани хорошего человека. Скоро нашёлся вот этот самый Модест Алексеич, не молодой и не красивый, но с деньгами. У него в банке тысяч сто, и есть родовое имение, которое он сдаёт в аренду. Это человек с правилами и на хорошем счету у его сиятельства. Ане говорили, что ему ничего не стоит взять у его сиятельства записочку к директору гимназии и даже к попечителю. Тогда Петра Леонтьича не уволят…

Пока она вспоминала всё это, в окно вдруг ворвалась музыка вместе с шумом голосов. Это поезд остановился на полустанке. За платформой в толпе весело играли на гармонике и на дешёвой визгливой скрипке. А из-за высоких берёз и тополей, из-за дач, залитых лунным светом, доносились звуки военного оркестра. Наверно, на дачах был танцевальный вечер. На платформе гуляли дачники и горожане, которые приезжали сюда в хорошую погоду подышать чистым воздухом. Был тут и Артынов, владелец всего этого дачного места, богач. Это был высокий, полный брюнет, похожий лицом на армянина, с глазами навыкате и в странном костюме. На нём была рубаха, расстёгнутая на груди, и высокие сапоги со шпорами. С плеч спускался чёрный плащ, который тащился по земле, как шлейф. За ним, опустив свои острые морды, ходили две борзые.

У Ани ещё блестели на глазах слёзы. Но она уже не помнила ни о матери, ни о деньгах, ни о своей свадьбе. Она пожимала руки знакомым гимназистам и офицерам, весело смеялась и говорила быстро:

— Здравствуйте! Как поживаете?

Она вышла на площадку, под лунный свет. Там она встала так, чтобы её видели всю, в новом великолепном платье и в шляпке.

— Зачем мы здесь стоим? — спросила она.

— Здесь разъезд, — ответили ей, — ждут почтовый поезд.

Заметив, что на неё смотрит Артынов, она кокетливо прищурила глаза и заговорила громко по-французски. Её собственный голос звучал так прекрасно. Слышалась музыка, и луна отражалась в пруду. На неё жадно и с любопытством смотрел Артынов, этот известный дон-жуан и баловник. Всем было весело. И от всего этого она вдруг почувствовала радость. Когда поезд тронулся и знакомые офицеры на прощание отдали ей честь, она уже напевала польку. Эту польку посылал ей вслед военный оркестр, который гремел где-то там за деревьями. Она вернулась в своё купе с особым чувством. Как будто на полустанке её убедили, что она будет счастлива непременно, несмотря ни на что.

Молодые пробыли в монастыре два дня, потом вернулись в город. Жили они на казённой квартире. Когда Модест Алексеич уходил на службу, Аня играла на рояле, или плакала от скуки, или ложилась на кушетку. Там она читала романы и рассматривала модный журнал. За обедом Модест Алексеич ел очень много и говорил о политике, о назначениях, переводах и наградах. Он говорил, что надо трудиться, что семейная жизнь — не удовольствие, а долг. Он говорил, что копейка рубль бережёт и что выше всего на свете он ставит религию и нравственность. И, держа нож в кулаке, как меч, он говорил:

— Каждый человек должен иметь свои обязанности!

А Аня слушала его, боялась и не могла есть. Обычно она вставала из-за стола голодной. После обеда муж отдыхал и громко храпел, а она уходила к своим. Отец и мальчики смотрели на неё как-то особенно. Как будто до её прихода они только что осуждали её. Осуждали за то, что она вышла из-за денег за нелюбимого, нудного, скучного человека. Её шуршащее платье, браслеты и весь её дамский вид стесняли и оскорбляли их. При ней они немножко смущались и не знали, о чём с ней говорить. Но всё же они любили её по-прежнему и ещё не привыкли обедать без неё. Она садилась и ела с ними щи, кашу и картошку, жаренную на бараньем сале, от которого пахло свечкой. Пётр Леонтьич дрожащей рукой наливал из графинчика и выпивал быстро, с жадностью, с отвращением. Потом он выпивал другую рюмку, потом третью… Петя и Андрюша, худенькие, бледные мальчики с большими глазами, брали графинчик и говорили растерянно:

— Не надо, папочка… Довольно, папочка…

И Аня тоже тревожилась и умоляла его больше не пить. А он вдруг вспыхивал и стучал кулаком по столу.

— Я никому не позволю следить за мной! — кричал он. — Мальчишки! Девчонка! Я вас всех выгоню вон!

Но в голосе его слышались слабость и доброта, и никто его не боялся. После обеда он обычно наряжался. Бледный, с подбородком, порезанным от бритья, он вытягивал тощую шею. Целых полчаса он стоял перед зеркалом и прихорашивался. Он то причёсывался, то закручивал свои чёрные усы. Он брызгался духами, завязывал галстук бантом. Потом он надевал перчатки, цилиндр и уходил на частные уроки. А если был праздник, он оставался дома и рисовал красками или играл на фисгармонии. Фисгармония шипела и рычала. Он старался выдавить из неё стройные, гармоничные звуки и подпевал. Или же он сердился на мальчиков:

— Мерзавцы! Негодяи! Испортили инструмент!

По вечерам муж Ани играл в карты со своими сослуживцами. Они жили с ним под одной крышей, в казённом доме. Во время карт приходили жёны чиновников, некрасивые, безвкусно одетые, грубые, как кухарки. В квартире начинались сплетни, такие же некрасивые и безвкусные, как сами эти дамы. Иногда Модест Алексеич ходил с Аней в театр. В антрактах он не отпускал её от себя ни на шаг. Он ходил с ней под руку по коридорам и по фойе. Поклонившись кому-нибудь, он тут же шептал Ане: «Статский советник… принят у его сиятельства…» или: «Со средствами… имеет свой дом…» Когда они проходили мимо буфета, Ане очень хотелось чего-нибудь сладкого. Она любила шоколад и яблочное пирожное, но денег у неё не было, а спросить у мужа она стеснялась. Он брал грушу, мял её пальцами и спрашивал нерешительно:

— Сколько стоит?

— Двадцать пять копеек.

— Однако! — говорил он и клал грушу на место.

Но было неловко отойти от буфета, ничего не купив. Поэтому он требовал сельтерскую воду и выпивал один всю бутылку. Слёзы выступали у него на глазах, и Аня ненавидела его в это время.

Или он вдруг весь краснел и говорил ей быстро:

— Поклонись этой старой даме!

— Но я с ней незнакома.

— Всё равно. Это супруга управляющего казённой палатой! Поклонись же, тебе говорю! — ворчал он настойчиво. — Голова у тебя не отвалится.

Аня кланялась, и голова у неё в самом деле не отваливалась, но ей было мучительно. Она делала всё, что хотел муж, и злилась на себя за то, что он обманул её, как последнюю дурочку. Она вышла за него только из-за денег, а денег у неё теперь было меньше, чем до замужества. Прежде отец хотя бы давал ей двугривенные, а теперь у неё не было ни гроша. Брать тайно или просить она не могла: она боялась мужа, дрожала перед ним. Ей казалось, что страх перед этим человеком она носит в своей душе уже давно. В детстве самой внушительной и страшной силой ей всегда казался директор гимназии. Эта сила надвигалась, как туча или локомотив, готовый задавить. Другой такой же силой был его сиятельство. О нём в семье всегда говорили и почему-то боялись его. И был ещё десяток сил помельче, среди них учителя гимназии с бритыми усами, строгие, неумолимые. А теперь вот, наконец, такой силой стал Модест Алексеич, человек с правилами, который даже лицом был похож на директора. В воображении Ани все эти силы сливались в одно. Они становились одним страшным громадным белым медведем и надвигались на слабых и виноватых, таких, как её отец. И она боялась сказать что-нибудь против. Она натянуто улыбалась и изображала удовольствие, когда её грубо ласкали и оскверняли объятиями, которые приводили её в ужас.

Только один раз Пётр Леонтьич осмелился попросить у него пятьдесят рублей взаймы, чтобы заплатить какой-то очень неприятный долг. Но какое это было страдание!

— Хорошо, я вам дам, — сказал Модест Алексеич, подумав. — Но предупреждаю, что больше уже не буду помогать вам, пока вы не бросите пить. Для человека на государственной службе такая слабость постыдна. Не могу не напомнить вам общеизвестный факт: многих способных людей погубила эта страсть. А если бы они воздерживались, они, быть может, могли бы со временем стать высокопоставленными людьми.

И потянулись длинные фразы: «по мере того»… «исходя из того положения»… «ввиду только что сказанного». А бедный Пётр Леонтьич страдал от унижения, и ему очень хотелось выпить.

Мальчики приходили к Ане в гости, обычно в рваных сапогах и в поношенных брюках. Им тоже приходилось выслушивать наставления.

— Каждый человек должен иметь свои обязанности! — говорил им Модест Алексеич.

А денег не давал. Но зато он дарил Ане кольца, браслеты и броши и говорил, что эти вещи хорошо иметь на чёрный день. И часто он открывал её комод и делал ревизию: все ли вещи целы.

### II

Между тем наступила зима. Ещё задолго до Рождества в местной газете объявили, что 29 декабря в дворянском собрании «имеет быть» обычный зимний бал. Каждый вечер после карт Модест Алексеич, взволнованный, шептался с жёнами чиновников и озабоченно поглядывал на Аню. Потом он долго ходил из угла в угол и о чём-то думал. Наконец, как-то поздно вечером, он остановился перед Аней и сказал:

— Ты должна сшить себе бальное платье. Понимаешь? Только, пожалуйста, посоветуйся с Марьей Григорьевной и с Натальей Кузьминишной.

И дал ей сто рублей. Она взяла. Но, заказывая бальное платье, она ни с кем не советовалась. Она поговорила только с отцом и постаралась представить себе, как оделась бы на бал её мать. Её покойная мать сама всегда одевалась по последней моде. Она всегда возилась с Аней и одевала её изящно, как куклу. Она научила её говорить по-французски и прекрасно танцевать мазурку (до замужества она пять лет служила гувернанткой). Аня, как и мать, могла из старого платья сделать новое, мыть в бензине перчатки, брать напрокат bijoux. И, как мать, она умела щурить глаза, картавить, принимать красивые позы. Она умела, когда нужно, приходить в восторг, смотреть печально и загадочно. А от отца она получила тёмный цвет волос и глаз, нервность и эту манеру всегда прихорашиваться.

За полчаса до отъезда на бал Модест Алексеич вошёл к ней без сюртука. Он хотел перед её большим зеркалом надеть себе на шею орден. Его очаровали её красота и блеск её свежего, воздушного наряда. Он самодовольно расчесал себе бакены и сказал:

— Вот ты у меня какая… вот ты какая! Анюта! — продолжал он, вдруг переходя на торжественный тон. — Я тебя осчастливил, а сегодня ты можешь осчастливить меня. Прошу тебя, представься супруге его сиятельства! Ради бога! Через неё я могу получить старшего докладчика!

Поехали на бал. Вот и дворянское собрание, и подъезд со швейцаром. Передняя с вешалками, шубы, лакеи бегают туда и сюда. Дамы в открытых платьях закрываются веерами от сквозного ветра. Пахнет светильным газом и солдатами. Аня шла вверх по лестнице под руку с мужем. Она услышала музыку и увидела в громадном зеркале всю себя, освещённую множеством огней. И в душе её проснулась радость и то самое предчувствие счастья, какое она испытала в лунный вечер на полустанке. Она шла гордая, самоуверенная. В первый раз она чувствовала себя не девочкой, а дамой. Невольно походкой и манерами она подражала своей покойной матери. И в первый раз в жизни она чувствовала себя богатой и свободной. Даже присутствие мужа не стесняло её, потому что, перейдя порог собрания, она уже угадала инстинктом одну вещь. Близость старого мужа нисколько не унижает её. Наоборот, она придаёт ей пикантную таинственность, которая так нравится мужчинам.

В большом зале уже гремел оркестр и начались танцы. После казённой квартиры свет, пестрота, музыка и шум охватили Аню. Она окинула взглядом зал и подумала: «Ах, как хорошо!» Она сразу увидела в толпе всех своих знакомых, всех, кого раньше встречала на вечерах или на гуляньях. Здесь были все эти офицеры, учителя, адвокаты, чиновники, помещики, его сиятельство, Артынов. Были и дамы высшего общества, нарядные, в очень открытых платьях, красивые и безобразные. Они уже занимали свои места в избушках и павильонах благотворительного базара, чтобы начать торговлю в пользу бедных. Громадный офицер в эполетах словно из-под земли вырос и пригласил её на вальс. Она познакомилась с ним на Старо-Киевской улице, когда была гимназисткой, а теперь не помнила его фамилии. Она отлетела от мужа. Ей уже казалось, будто она плывёт на парусной лодке в сильную бурю, а муж остался далеко на берегу… Она танцевала страстно, с увлечением, и вальс, и польку, и кадриль, переходила с рук на руки. От музыки и шума у неё кружилась голова. Она мешала русский язык с французским, картавила, смеялась. Она не думала ни о муже, ни о ком и ни о чём. Она имела успех у мужчин, это было ясно, да иначе и быть не могло. Она задыхалась от волнения, судорожно сжимала в руках веер и хотела пить. Отец, Пётр Леонтьич, в помятом фраке, от которого пахло бензином, подошёл к ней и протянул ей блюдечко с красным мороженым.

— Ты очаровательна сегодня, — говорил он и смотрел на неё с восторгом. — И никогда ещё я так не жалел, что ты поспешила замуж… Зачем? Я знаю, ты сделала это ради нас, но…

Он дрожащими руками вытащил пачечку денег и сказал:

— Я сегодня получил за урок и могу отдать долг твоему мужу.

Она сунула ему в руки блюдечко. Кто-то подхватил её и унёс далеко. Через плечо своего кавалера она мельком увидела отца. Он, скользя по паркету, обнял даму и понёсся с ней по залу.

«Как он мил, когда трезв!» — думала она.

Мазурку она танцевала с тем же громадным офицером. Он важно и тяжело, словно туша в мундире, ходил, поводил плечами и грудью, еле-еле притоптывал ногами. Ему страшно не хотелось танцевать. А она порхала вокруг него, дразнила его своей красотой, своей открытой шеей. Глаза её горели задором, движения были страстные. А он становился всё равнодушнее и протягивал к ней руки милостиво, как король.

— Браво, браво!.. — говорили в публике.

Но мало-помалу и громадного офицера прорвало. Он оживился, заволновался, поддался её очарованию и вошёл в азарт. Он двигался легко, молодо, а она только поводила плечами и смотрела лукаво. Она как будто уже была королева, а он раб. В это время ей казалось, что на них смотрит весь зал, что все эти люди млеют и завидуют им. Едва громадный офицер успел поблагодарить её, как публика вдруг расступилась. Мужчины вытянулись как-то странно, опустив руки… Это шёл к ней его сиятельство, во фраке с двумя звёздами. Да, его сиятельство шёл именно к ней, потому что смотрел прямо на неё в упор и слащаво улыбался. И при этом он жевал губами, что делал всегда, когда видел хорошеньких женщин.

— Очень рад, очень рад… — начал он. — А вашего мужа я прикажу посадить на гауптвахту. За то, что он до сих пор скрывал от нас такое сокровище. Я к вам с поручением от жены, — продолжал он, подавая ей руку. — Вы должны помочь нам… М-да… Нужно назначить вам премию за красоту… как в Америке… М-да… Американцы… Моя жена ждёт вас с нетерпением.

Он привёл её в избушку, к пожилой даме. Нижняя часть лица у этой дамы была слишком большая, и казалось, будто она держит во рту большой камень.

— Помогите нам, — сказала она в нос, нараспев. — Все хорошенькие женщины работают на благотворительном базаре, и только одна вы почему-то гуляете. Отчего вы не хотите нам помочь?

Она ушла, и Аня заняла её место около серебряного самовара с чашками. Сразу же началась бойкая торговля. За чашку чая Аня брала не меньше рубля, а громадного офицера заставила выпить три чашки. Подошёл Артынов, богач с выпуклыми глазами, который страдал одышкой. Но теперь он был не в том странном костюме, в каком Аня видела его летом. Он был во фраке, как все. Не отрывая глаз от Ани, он выпил бокал шампанского и заплатил сто рублей. Потом он выпил чаю и дал ещё сто. И всё это молча, страдая астмой… Аня зазывала покупателей и брала с них деньги. Она уже была глубоко убеждена, что её улыбки и взгляды доставляют этим людям только большое удовольствие. Она уже поняла, что создана только для этой шумной, блестящей, смеющейся жизни с музыкой, танцами, поклонниками. Её давний страх перед силой, которая надвигается и грозит задавить, казался ей смешным. Она никого уже не боялась. Она только жалела, что нет матери, которая порадовалась бы теперь вместе с ней её успехам.

Пётр Леонтьич подошёл к избушке и попросил рюмку коньяку. Он был уже бледный, но ещё крепко стоял на ногах. Аня покраснела. Она ждала, что он скажет что-нибудь неприличное. (Ей уже было стыдно, что у неё такой бедный, такой обыкновенный отец.) Но он выпил, бросил из своей пачечки десять рублей и важно отошёл, не сказав ни слова. Немного погодя она увидела, как он идёт в паре в grand rond. В этот раз он уже немного шатался и что-то выкрикивал, и его даме было очень неловко. Аня вспомнила, что года три назад на балу он так же шатался и выкрикивал. Кончилось тем, что околоточный увёз его домой спать, а на другой день директор грозил уволить его со службы. Как некстати было это воспоминание!

В избушках потухли самовары, и усталые благотворительницы сдали выручку пожилой даме с камнем во рту. Тогда Артынов повёл Аню под руку в зал, где был накрыт ужин для всех участников благотворительного базара. Ужинало человек двадцать, не больше, но было очень шумно. Его сиятельство произнёс тост. «В этой роскошной столовой будет уместно выпить за процветание дешёвых столовых, ради которых сегодня работал базар». Бригадный генерал предложил выпить «за силу, перед которой пасует даже артиллерия», и все потянулись чокаться с дамами. Было очень, очень весело!

Когда Аню провожали домой, уже светало и кухарки шли на рынок. Радостная, пьяная, полная новых впечатлений, измученная, она разделась, повалилась в постель и тут же уснула…

Во втором часу дня её разбудила горничная и сказала, что приехал с визитом господин Артынов. Она быстро оделась и пошла в гостиную. Вскоре после Артынова приехал его сиятельство, чтобы поблагодарить её за участие в благотворительном базаре. Он смотрел на неё слащаво и жевал губами. Он поцеловал ей ручку, попросил позволения бывать ещё и уехал. А она стояла посреди гостиной, изумлённая, очарованная. Она не верила, что перемена в её жизни, удивительная перемена, произошла так скоро. И в это самое время вошёл её муж, Модест Алексеич… И перед ней он стоял теперь с тем же заискивающим, сладким, рабски-почтительным выражением. Такое выражение она привыкла видеть у него перед сильными и знатными людьми. Она уже была уверена, что ей за это ничего не будет. И с восторгом, с негодованием, с презрением она сказала, отчётливо выговаривая каждое слово:

— Подите прочь, болван!

После этого у Ани не было уже ни одного свободного дня. Ведь она участвовала то в пикнике, то в прогулке, то в спектакле. Она возвращалась домой каждый день под утро и ложилась в гостиной на полу. Потом она трогательно рассказывала всем, как она спит под цветами. Денег нужно было очень много, но она уже не боялась Модеста Алексеича и тратила его деньги, как свои. Она не просила и не требовала. Она только посылала ему счета или записки: «выдать подателю сего 200 р.» или: «немедленно уплатить 100 р.»

На Пасхе Модест Алексеич получил Анну второй степени. Когда он пришёл благодарить, его сиятельство отложил в сторону газету и сел поглубже в кресло.

— Значит, у вас теперь три Анны, — сказал он и стал осматривать свои белые руки с розовыми ногтями. — Одна в петлице, две на шее.

Из осторожности Модест Алексеич приложил два пальца к губам, чтобы не рассмеяться громко, и сказал:

— Теперь остаётся ждать появления на свет маленького Владимира. Осмелюсь просить ваше сиятельство в восприемники.

Он намекал на Владимира IV степени. Он уже представлял, как будет всюду рассказывать об этом своём каламбуре, таком находчивом и смелом. Он хотел сказать ещё что-нибудь такое же удачное, но его сиятельство снова углубился в газету и кивнул головой…

А Аня всё каталась на тройках, ездила с Артыновым на охоту, играла в одноактных пьесах, ужинала. Она всё реже и реже бывала у своих. Они обедали уже одни. Пётр Леонтьич пил сильнее прежнего, денег не было, и фисгармонию давно уже продали за долг. Мальчики теперь не отпускали его одного на улицу и всё следили за ним, чтобы он не упал. Иногда во время катания на Старо-Киевской им встречалась Аня. Она ехала на паре лошадей с пристяжной на отлёте, а вместо кучера на козлах сидел Артынов. Тогда Пётр Леонтьич снимал цилиндр и собирался что-то крикнуть. А Петя и Андрюша брали его под руки и говорили умоляюще:

— Не надо, папочка… Будет, папочка…

### Glossary

- **венчания**: свадьбы в церкви.
- **сослуживцев**: людей, которые служат или работают вместе с кем-то.
- **фрак**: чёрный праздничный мужской пиджак с длинными концами сзади.
- **шептал**: говорил очень тихо.
- **дёргали**: быстро и резко тянули.
- **смущённо**: стесняясь, с чувством неловкости.
- **расплёскивал**: проливал понемногу из бокала.
- **шатался**: шёл неровно, как будто сейчас упадёт.
- **бакены**: волосы, которые мужчина отпускает на щеках.
- **орден святой Анны**: награда от государства; вторую степень носили на шее. В шутке про «три Анны»: один орден в петлице, а на шее другой орден и жена Анна.
- **его сиятельство**: так говорили о князе или графе, об очень важном человеке.
- **описывал мебель**: записывал вещи, чтобы потом забрать их за долги.
- **на полустанке**: на маленькой станции.
- **гремел**: играл очень громко.
- **рюмку**: маленький стаканчик для водки или коньяка.
- **кухарки**: женщины, которые за деньги готовят еду в чужом доме.
- **бальное платье**: нарядное платье для бала.
- **мазурку**: быстрый польский танец в паре.
- **bijoux**: французское слово: украшения.
- **громадного**: очень большого.
- **избушках**: маленьких домиках; здесь это лёгкие домики для торговли на базаре.
- **млеют**: замирают от восторга.
- **слащаво**: слишком сладко и поэтому неприятно.
- **жевал**: здесь: двигал губами, как будто ест.
- **grand rond**: французские слова: большой круг в танце.
- **выкрикивал**: громко кричал отдельные слова.
- **околоточный**: полицейский в городе.
- **Во втором часу дня**: между часом и двумя часами дня.
- **восприемники**: крёстные отцы. Модест Алексеич шутит: орден Владимира появится у него, как маленький сын.
- **с пристяжной на отлёте**: одна лошадь бежит сбоку, немного в стороне от другой.

## Дама с собачкой

### I

Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров жил в Ялте уже две недели и привык здесь. Теперь он тоже стал интересоваться новыми лицами. Однажды он сидел в павильоне у Верне и увидел, как по набережной прошла молодая дама. Это была блондинка невысокого роста, в берете. За ней бежал белый шпиц.

Потом он встречал её в городском саду и на сквере по нескольку раз в день. Она гуляла одна, всегда в том же берете, с белым шпицем. Никто не знал, кто она, и её называли просто: дама с собачкой.

«Если она здесь без мужа и без знакомых, — думал Гуров, — то было бы неплохо познакомиться с ней».

Ему не было ещё сорока, но у него уже была дочь двенадцати лет и два сына-гимназиста. Его женили рано, когда он был ещё студентом второго курса. Теперь жена казалась в полтора раза старше его. Это была высокая женщина с тёмными бровями, прямая, важная, солидная. Она сама называла себя мыслящей. Она много читала, в письмах не писала букву *ъ* и называла мужа не Дмитрием, а Димитрием. А он втайне считал её не очень умной, узкой в мыслях и неизящной. Он боялся её и не любил бывать дома. Изменять ей он начал уже давно и изменял часто. Вероятно, поэтому о женщинах он почти всегда говорил плохо. Когда при нём говорили о них, он называл их так:

— Низшая раса!

Ему казалось, что горький опыт дал ему право называть их как угодно. Но всё же без «низшей расы» он не прожил бы и двух дней. С мужчинами ему было скучно и неловко, с ними он был неразговорчив и холоден. Но среди женщин он чувствовал себя свободно. Он знал, о чём говорить с ними и как себя держать. И даже молчать с ними ему было легко. В его внешности, в характере, во всей его натуре было что-то привлекательное и неуловимое. Это что-то располагало к нему женщин и манило их. Он знал об этом, и его самого тоже какая-то сила тянула к ним.

Многократный и в самом деле горький опыт давно научил его одной вещи. Всякое сближение с женщиной вначале так приятно разнообразит жизнь. Оно кажется милым и лёгким приключением. Но порядочные люди, особенно москвичи, тяжелы на подъём и нерешительны. У них оно обязательно вырастает в целую задачу, чрезвычайно сложную. И в конце концов положение становится тяжёлым. Но при каждой новой встрече с интересной женщиной этот опыт как-то исчезал из памяти. Хотелось жить, и всё казалось таким простым и забавным.

И вот однажды под вечер он обедал в саду. К соседнему столу не спеша подходила дама в берете. Её выражение лица, походка, платье, причёска многое говорили ему. Она из порядочного общества, замужем, в Ялте в первый раз и одна, и ей здесь скучно… О здешних нравах рассказывали много плохого, и в этих рассказах было много неправды. Он презирал эти рассказы. Он знал, что их чаще всего придумывают люди, которые сами охотно грешили бы, если б умели. Но вот дама села за соседний стол, в трёх шагах от него. И ему вспомнились эти рассказы о лёгких победах, о поездках в горы. И вдруг им овладела соблазнительная мысль о скорой, короткой связи. Он подумал о романе с неизвестной женщиной, которую не знаешь ни по имени, ни по фамилии.

Он ласково подозвал к себе шпица и, когда тот подошёл, погрозил ему пальцем. Шпиц заворчал. Гуров опять погрозил.

Дама взглянула на него и сразу опустила глаза.

— Он не кусается, — сказала она и покраснела.

— Можно дать ему кость? — И когда она кивнула, он приветливо спросил: — Вы давно приехали в Ялту?

— Дней пять.

— А я здесь уже заканчиваю вторую неделю.

Помолчали немного.

— Время идёт быстро, а всё-таки здесь такая скука! — сказала она, не глядя на него.

— Это только принято говорить, что здесь скучно. Обычный человек живёт у себя где-нибудь в Белёве или Жиздре, и ему не скучно. А приедет сюда: «Ах, скучно! Ах, пыль!» Можно подумать, что он из Гренады приехал.

Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча, как незнакомые. Но после обеда они пошли рядом, и начался шутливый, лёгкий разговор свободных, довольных людей. Им было всё равно, куда идти и о чём говорить. Они гуляли и говорили о том, как странно освещено море. Вода была сиреневого цвета, такого мягкого и тёплого, и по ней от луны шла золотая полоса. Говорили о том, как душно после жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по образованию филолог, но служит в банке. Когда-то он готовился петь в частной опере, но бросил. В Москве у него два дома… А от неё он узнал, что она выросла в Петербурге. Но замуж она вышла в С., где живёт уже два года. В Ялте она пробудет ещё примерно месяц. За ней, может быть, приедет муж, которому тоже хочется отдохнуть. Она никак не могла объяснить, где служит её муж: в губернском правлении или в губернской земской управе. И ей самой было от этого смешно. И ещё Гуров узнал, что её зовут Анной Сергеевной.

Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что завтра она, наверное, встретится с ним. Так должно быть. Когда он ложился спать, он вспомнил, что она ещё так недавно была институткой и училась, как теперь его дочь. Вспомнил, сколько ещё робости и неловкости было в её смехе, в разговоре с незнакомым человеком. Должно быть, она первый раз в жизни была одна в такой обстановке. За ней ходят, на неё смотрят, с ней говорят, и всё только с одной тайной целью. И она не может не догадываться об этой цели. Вспомнил он её тонкую, слабую шею, красивые серые глаза.

«Что-то в ней есть жалкое всё-таки», — подумал он и стал засыпать.

### II

Прошла неделя после знакомства. Был праздничный день. В комнатах было душно, а на улицах ветер кружил пыль и срывал шляпы. Весь день хотелось пить. Гуров часто заходил в павильон и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. Деваться было некуда.

Вечером, когда ветер немного стих, они пошли на мол посмотреть, как придёт пароход. На пристани гуляло много людей. Они собрались встречать кого-то и держали букеты. И тут ясно бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы. Пожилые дамы были одеты как молодые, и было много генералов.

Море было неспокойно, и пароход пришёл поздно, когда солнце уже село. Прежде чем подойти к молу, он долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как будто искала знакомых. Когда она обращалась к Гурову, глаза у неё блестели. Она много говорила. Вопросы у неё были короткие и резкие, и она сразу забывала, о чём спрашивала. Потом она потеряла в толпе лорнетку.

Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц, ветер совсем стих. А Гуров и Анна Сергеевна стояли, как будто ждали, не сойдёт ли ещё кто-нибудь с парохода. Анна Сергеевна уже молчала и нюхала цветы, не глядя на Гурова.

— Погода к вечеру стала получше, — сказал он. — Куда же мы теперь пойдём? Не поехать ли нам куда-нибудь?

Она ничего не ответила.

Тогда он внимательно посмотрел на неё, вдруг обнял её и поцеловал в губы. Его обдало запахом и влагой цветов. И сразу же он испуганно оглянулся: не видел ли кто?

— Пойдёмте к вам… — тихо сказал он.

И оба пошли быстро.

У неё в номере было душно, пахло духами, которые она купила в японском магазине. Гуров смотрел на неё теперь и думал: «Каких только не бывает в жизни встреч!» От прошлого у него остались воспоминания о разных женщинах. Были беззаботные, добродушные женщины, весёлые от любви. Они были благодарны ему за счастье, пусть даже очень короткое. Были другие, как, например, его жена. Они любили неискренне, с лишними разговорами, неестественно, с истерикой. У них было такое выражение, как будто это не любовь и не страсть, а что-то более значительное. И были две-три женщины, очень красивые и холодные. На лице у них вдруг мелькало хищное выражение. В нём было упрямое желание взять, вырвать у жизни больше, чем она может дать. Это были женщины уже не первой молодости, капризные, властные, неумные, которые не рассуждали. Когда Гуров становился к ним холоден, их красота вызывала в нём ненависть. А кружева на их белье казались ему тогда похожими на чешую.

Но здесь была всё та же робость, неловкость неопытной молодости, чувство неудобства. И было впечатление растерянности, как будто кто-то вдруг постучал в дверь. Анна Сергеевна, эта «дама с собачкой», отнеслась к тому, что произошло, как-то особенно, очень серьёзно. Казалось, она считала это своим падением, и это было странно и некстати. Черты её лица опустились и увяли, по сторонам лица печально висели длинные волосы. Она задумалась в унылой позе, точно грешница на старинной картине.

— Нехорошо, — сказала она. — Вы же первый меня не уважаете теперь.

На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе кусок и стал есть не спеша. Прошло по крайней мере полчаса в молчании.

Анна Сергеевна была трогательна. От неё веяло чистотой порядочной, наивной женщины, которая мало жила. Одна свеча горела на столе и едва освещала её лицо. Но было видно, что на душе у неё нехорошо.

— Отчего бы я мог перестать уважать тебя? — спросил Гуров. — Ты сама не знаешь, что говоришь.

— Пусть бог меня простит! — сказала она, и глаза у неё наполнились слезами. — Это ужасно.

— Ты как будто оправдываешься.

— Чем мне оправдаться? Я плохая, низкая женщина, я себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а саму себя. И не только сейчас, я уже давно обманываю. Мой муж, может быть, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что он там делает, как служит, а знаю только, что он лакей. Когда я вышла за него, мне было двадцать лет. Меня мучило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше. Ведь есть же, говорила я себе, другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить… Любопытство меня жгло… Вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть собой. Со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать. Я сказала мужу, что больна, и поехала сюда… И здесь я всё ходила как в тумане, как безумная… И вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать.

Гурову было уже скучно слушать. Его раздражал наивный тон, это раскаяние, такое неожиданное и неуместное. Если бы не слёзы на глазах, можно было бы подумать, что она шутит или играет роль.

— Я не понимаю, — тихо сказал он, — что же ты хочешь?

Она спрятала лицо у него на груди и прижалась к нему.

— Верьте, верьте мне, умоляю вас… — говорила она. — Я люблю честную, чистую жизнь, а грех мне противен, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь сказать про себя, что меня попутал нечистый.

— Полно, полно… — бормотал он.

Он смотрел в её неподвижные, испуганные глаза, целовал её, говорил тихо и ласково. И она понемногу успокоилась, и весёлость вернулась к ней. Оба стали смеяться.

Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души. Город со своими кипарисами казался совсем мёртвым. Но море ещё шумело и билось о берег. Одна большая лодка качалась на волнах, и на ней сонно мерцал фонарик.

Они нашли извозчика и поехали в Ореанду.

— Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске написано фон Дидериц, — сказал Гуров. — Твой муж немец?

— Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный.

В Ореанде они сидели на скамье недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялту едва было видно сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листья на деревьях не шевелились, кричали цикады. Однообразный, глухой шум моря шёл снизу и говорил о покое, о вечном сне, который ждёт нас. Так шумело внизу, когда тут ещё не было ни Ялты, ни Ореанды. Так шумит теперь. И будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. Есть постоянство в этом шуме, есть полное равнодушие к жизни и смерти каждого из нас. И в этом, может быть, скрыто обещание нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Гуров сидел рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой. Его успокоила и очаровала эта сказочная картина: море, горы, облака, широкое небо. И он думал о том, что, в сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете. Всё, кроме того, что мы сами думаем и делаем, когда забываем о высших целях жизни, о своём человеческом достоинстве.

К ним подошёл какой-то человек, должно быть, сторож, посмотрел на них и ушёл. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Они видели, как пришёл пароход из Феодосии. Его освещала утренняя заря, огни на нём уже не горели.

— Роса на траве, — сказала Анна Сергеевна после молчания.

— Да. Пора домой.

Они вернулись в город.

Потом они каждый полдень встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что плохо спит и что у неё тревожно бьётся сердце. Она задавала всё одни и те же вопросы. Её волновала то ревность, то страх, что он недостаточно её уважает. Часто на сквере или в саду, когда рядом никого не было, он вдруг притягивал её к себе и страстно целовал. Была полная праздность. Были эти поцелуи среди белого дня, когда они оглядывались и боялись, что кто-нибудь увидит. Были жара, запах моря, и перед глазами всё время мелькали праздные, нарядные, сытые люди. Всё это как будто сделало его другим человеком. Он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна. Он был нетерпеливо страстен и не отходил от неё ни на шаг. А она часто задумывалась. Она всё просила его признаться, что он её не уважает и совсем не любит. Что он видит в ней только пошлую женщину. Почти каждый вечер, попозже, они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад. Прогулка всегда удавалась, и впечатления каждый раз были прекрасны и величественны.

Ждали, что приедет муж. Но от него пришло письмо. Он писал, что у него заболели глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.

— Это хорошо, что я уезжаю, — говорила она Гурову. — Это сама судьба.

Она поехала на лошадях, и он провожал её. Ехали целый день. Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:

— Дайте, я погляжу на вас ещё… Погляжу ещё раз. Вот так.

Она не плакала, но была грустна, как будто больна, и лицо у неё дрожало.

— Я буду о вас думать… вспоминать, — говорила она. — Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что нам вообще не следовало бы встречаться. Ну, господь с вами.

Поезд ушёл быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту уже не было слышно шума. Как будто всё нарочно сговорилось, чтобы поскорее прекратить этот сладкий сон, это безумие. Гуров остался один на платформе и смотрел в тёмную даль. Он слушал крик кузнечиков и гудение телеграфных проводов с таким чувством, как будто только что проснулся. И он думал о том, что вот в его жизни было ещё одно похождение, или приключение. Оно тоже кончилось, и теперь осталось воспоминание… Он был растроган и грустен и чувствовал лёгкое раскаяние. Ведь эта молодая женщина, с которой он больше никогда не увидится, не была с ним счастлива. Он был приветлив с ней и сердечен. Но всё же в его обращении, в его тоне и ласках была тень лёгкой насмешки. Это было грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше её. Всё время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным. Очевидно, он казался ей не тем, чем был на самом деле. Значит, он невольно обманывал её…

Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный.

«Пора и мне на север, — думал Гуров, уходя с платформы. — Пора!»

### III

Дома в Москве всё было уже по-зимнему. Топили печи. По утрам, когда дети собирались в гимназию и пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала огонь. Уже начались морозы. Когда идёт первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши. Дышится мягко и хорошо, и в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и берёз, белых от инея, доброе выражение. Они ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и рядом с ними уже не хочется думать о горах и море.

Гуров был москвич. Он вернулся в Москву в хороший морозный день. Он надел шубу и тёплые перчатки и прошёлся по Петровке. А в субботу вечером он услышал звон колоколов. И тогда недавняя поездка и места, где он был, потеряли для него всё своё очарование. Мало-помалу он погрузился в московскую жизнь. Он уже с жадностью читал по три газеты в день и говорил, что не читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, на юбилеи. Ему уже было приятно, что у него бывают известные адвокаты и артисты. Приятно было и то, что в докторском клубе он играет в карты с профессором. Уже он мог съесть целую порцию селянки на сковородке…

Пройдёт какой-нибудь месяц, казалось ему, и Анна Сергеевна покроется в памяти туманом. Только изредка она будет сниться с трогательной улыбкой, как снились другие. Но прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти всё было ясно. Как будто он расстался с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались всё сильнее. Вот вечером в тишине в его кабинет доносились голоса детей, которые готовили уроки. Или он слышал романс или орган в ресторане. Или в камине выла метель. И вдруг в памяти оживало всё: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах. И пароход из Феодосии, и поцелуи. Он долго ходил по комнате, вспоминал и улыбался. Потом воспоминания переходили в мечты, и в воображении прошлое смешивалось с тем, что будет. Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень, и следила за ним. Когда он закрывал глаза, он видел её как живую. Она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была. И сам он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте. По вечерам она глядела на него из книжного шкафа, из камина, из угла. Он слышал её дыхание, ласковый шорох её одежды. На улице он провожал взглядом женщин и искал, нет ли похожей на неё…

И уже мучило сильное желание поделиться с кем-нибудь своими воспоминаниями. Но дома нельзя было говорить о своей любви, а вне дома было не с кем. Не с жильцами же и не в банке. И о чём говорить? Разве он любил тогда? Разве было что-нибудь красивое, поэтическое, или поучительное, или просто интересное в его отношениях с Анной Сергеевной? И приходилось говорить неопределённо о любви, о женщинах. Никто не догадывался, в чём дело. Только жена шевелила своими тёмными бровями и говорила:

— Тебе, Димитрий, совсем не идёт роль фата.

Однажды ночью он выходил из докторского клуба со своим партнёром, чиновником. Он не удержался и сказал:

— Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!

Чиновник сел в сани и поехал, но вдруг обернулся и окликнул его:

— Дмитрий Дмитрич!

— Что?

— А недавно вы были правы: осетрина-то с душком!

Эти слова, такие обычные, почему-то вдруг возмутили Гурова. Они показались ему унизительными, нечистыми. Какие дикие нравы, какие лица! Что за бессмысленные ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Безумная игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры всё об одном. Ненужные дела и разговоры всё об одном забирают лучшую часть времени, лучшие силы. И в конце концов остаётся какая-то обрезанная, бескрылая жизнь, какая-то чепуха. И уйти и убежать нельзя, как будто сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах!

Гуров не спал всю ночь и возмущался, а потом весь день провёл с головной болью. И в следующие ночи он спал плохо, всё сидел в постели и думал или ходил из угла в угол. Дети ему надоели, банк надоел, не хотелось никуда идти и ни о чём говорить.

В декабре на праздниках он собрался в дорогу. Жене он сказал, что едет в Петербург просить за одного молодого человека, и уехал в С. Зачем? Он и сам хорошо не знал. Ему хотелось увидеться с Анной Сергеевной и поговорить, устроить свидание, если можно.

Приехал он в С. утром и занял в гостинице лучший номер. Весь пол там был покрыт серой солдатской тканью. На столе стояла чернильница, серая от пыли, со всадником на лошади. У всадника была поднята рука со шляпой, а голова отбита. Швейцар дал ему нужные сведения: фон Дидериц живёт на Старо-Гончарной улице, в собственном доме, недалеко от гостиницы. Живёт хорошо, богато, имеет своих лошадей, его все знают в городе. Швейцар произносил так: Дрыдыриц.

Гуров не спеша пошёл на Старо-Гончарную и нашёл дом. Как раз напротив дома тянулся забор, серый, длинный, с гвоздями.

«От такого забора убежишь», — думал Гуров, поглядывая то на окна, то на забор.

Он рассуждал так: сегодня нерабочий день, и муж, вероятно, дома. Да и всё равно нетактично было бы войти в дом и смутить её. А если послать записку, она, пожалуй, попадёт в руки мужу, и тогда всё можно испортить. Лучше всего положиться на случай. И он всё ходил по улице и около забора и ждал этого случая. Он видел, как в ворота вошёл нищий и на него напали собаки. Потом, через час, он услышал игру на рояле. Звуки доносились слабые, неясные. Должно быть, играла Анна Сергеевна. Парадная дверь вдруг открылась, и из неё вышла какая-то старушка, а за ней бежал знакомый белый шпиц. Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось сердце. От волнения он не мог вспомнить, как зовут шпица.

Он ходил и всё больше и больше ненавидел серый забор. Он уже с раздражением думал, что Анна Сергеевна забыла о нём и, может быть, уже развлекается с другим. И это так естественно для молодой женщины, которая вынуждена с утра до вечера видеть этот проклятый забор. Он вернулся к себе в номер и долго сидел на диване, не зная, что делать. Потом обедал, потом долго спал.

«Как всё это глупо и беспокойно, — думал он, проснувшись и глядя на тёмные окна; был уже вечер. — Вот и выспался зачем-то. Что же я теперь ночью буду делать?»

Он сидел на постели, покрытой дешёвым серым одеялом, как в больнице, и с досадой дразнил себя:

«Вот тебе и дама с собачкой… Вот тебе и приключение… Вот и сиди тут».

Ещё утром на вокзале он заметил афишу с очень крупными буквами: в первый раз шла «Гейша». Он вспомнил об этом и поехал в театр.

«Очень возможно, что она бывает на первых представлениях», — думал он.

Театр был полон. И тут, как вообще во всех губернских театрах, выше люстры стоял туман, шумно беспокоилась галёрка. В первом ряду перед началом представления стояли местные модники, заложив руки за спину. И тут, в губернаторской ложе, на первом месте сидела губернаторская дочь в боа. А сам губернатор скромно прятался за шторой, и были видны только его руки. Занавес качался, оркестр долго настраивался. Всё время, пока публика входила и занимала места, Гуров жадно искал глазами.

Вошла и Анна Сергеевна. Она села в третьем ряду. Когда Гуров взглянул на неё, сердце у него сжалось. Он ясно понял, что теперь на всём свете для него нет человека ближе, дороже и важнее. Она затерялась в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарной лорнеткой в руках. Но теперь она наполняла всю его жизнь. Она была его горем, радостью, единственным счастьем, какого он теперь желал для себя. И под звуки плохого оркестра, дрянных местных скрипок он думал о том, как она хороша. Думал и мечтал.

Вместе с Анной Сергеевной вошёл и сел рядом молодой человек с небольшими бакенами, очень высокий, сутулый. При каждом шаге он покачивал головой и, казалось, всё время кланялся. Вероятно, это был муж, которого она тогда в Ялте, в минуту горького чувства, обозвала лакеем. И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски скромное. Улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то учёный значок, как лакейский номер.

В первом антракте муж ушёл курить, а она осталась в кресле. Гуров, который тоже сидел в партере, подошёл к ней и сказал дрожащим голосом, улыбаясь через силу:

— Здравствуйте.

Она взглянула на него и побледнела. Потом ещё раз взглянула с ужасом, не веря глазам. Она крепко сжала в руках вместе веер и лорнетку. Очевидно, она боролась с собой, чтобы не упасть в обморок. Оба молчали. Она сидела, а он стоял, испуганный её смущением, и не решался сесть рядом. Запели скрипки и флейта, которые настраивали в оркестре. Стало вдруг страшно, казалось, что из всех лож смотрят. Но вот она встала и быстро пошла к выходу, а он за ней. Оба шли без всякой цели, по коридорам, по лестницам, то поднимались, то спускались. Перед глазами у них мелькали какие-то люди в судейских, учительских и удельных мундирах, и все со значками. Мелькали дамы, шубы на вешалках, дул сквозной ветер с запахом окурков. И Гуров, у которого сильно билось сердце, думал:

«О господи! И к чему эти люди, этот оркестр…»

И в эту минуту он вдруг вспомнил, как тогда вечером на станции проводил Анну Сергеевну. Он говорил себе тогда, что всё кончилось и они больше никогда не увидятся. Но как ещё далеко было до конца!

На узкой, мрачной лестнице, где было написано «Ход в амфитеатр», она остановилась.

— Как вы меня испугали! — сказала она, тяжело дыша, всё ещё бледная и потрясённая. — О, как вы меня испугали! Я едва жива. Зачем вы приехали? Зачем?

— Но поймите, Анна, поймите… — быстро проговорил он вполголоса. — Умоляю вас, поймите…

Она смотрела на него со страхом, с мольбой, с любовью. Она смотрела внимательно, чтобы покрепче запомнить его черты.

— Я так страдаю! — продолжала она, не слушая его. — Я всё время думала только о вас, я жила мыслями о вас. И мне хотелось забыть, забыть, но зачем, зачем вы приехали?

Выше, на площадке, два гимназиста курили и смотрели вниз, но Гурову было всё равно. Он притянул к себе Анну Сергеевну и стал целовать её лицо, щёки, руки.

— Что вы делаете, что вы делаете! — говорила она в ужасе и отстраняла его от себя. — Мы с вами сошли с ума. Уезжайте сегодня же, уезжайте сейчас… Заклинаю вас всем святым, умоляю… Сюда идут!

По лестнице снизу вверх кто-то шёл.

— Вы должны уехать… — продолжала Анна Сергеевна шёпотом. — Слышите, Дмитрий Дмитрич? Я приеду к вам в Москву. Я никогда не была счастлива, я теперь несчастна и никогда, никогда не буду счастлива, никогда! Не заставляйте же меня страдать ещё больше! Клянусь, я приеду в Москву. А теперь расстанемся! Мой милый, добрый, дорогой мой, расстанемся!

Она пожала ему руку и стала быстро спускаться вниз, всё время оглядываясь на него. По её глазам было видно, что она в самом деле не была счастлива. Гуров постоял немного, прислушался. Потом, когда всё стихло, он нашёл свою вешалку и ушёл из театра.

### IV

И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. Мужу она говорила, что едет посоветоваться с профессором о своей женской болезни. И муж верил и не верил. В Москве она останавливалась в «Славянском базаре» и сразу же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом.

Однажды зимним утром он так и шёл к ней (посыльный был у него накануне вечером и не застал его). С ним шла его дочь, которую он хотел проводить в гимназию: это было по дороге. Валил крупный мокрый снег.

— Сейчас три градуса тепла, а всё-таки идёт снег, — говорил Гуров дочери. — Но ведь это тепло только на поверхности земли, а в верхних слоях атмосферы совсем другая температура.

— Папа, а почему зимой не бывает грома?

Он объяснил и это. Он говорил и думал о том, что вот он идёт на свидание. Ни одна живая душа не знает об этом и, вероятно, никогда не узнает. У него было две жизни. Одна открытая, её видели и знали все, кому это было нужно. Она была полна условной правды и условного обмана и совершенно похожа на жизнь его знакомых и друзей. Другая жизнь шла тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, может быть, случайному, всё было устроено так. Всё, что было для него важно, интересно, необходимо, происходило тайно от других. В этом он был искренен и не обманывал себя, это было зерно его жизни. А всё, что было его ложью, его оболочкой, в которой он прятался, чтобы скрыть правду, было открыто. Такими были его служба в банке, споры в клубе, его «низшая раса», хождение с женой на юбилеи. И по себе он судил о других. Он не верил тому, что видел. Он всегда думал, что у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит настоящая, самая интересная жизнь. Каждая личная жизнь держится на тайне. И, может быть, отчасти поэтому культурный человек так нервно заботится о том, чтобы уважали личную тайну.

Проводив дочь в гимназию, Гуров пошёл в «Славянский базар». Он снял шубу внизу, поднялся наверх и тихо постучал в дверь. Анна Сергеевна была в его любимом сером платье, усталая от дороги и ожидания. Она ждала его со вчерашнего вечера. Она была бледна, смотрела на него и не улыбалась. И как только он вошёл, она припала к его груди. Как будто они не виделись года два, поцелуй их был долгий, длительный.

— Ну, как живёшь там? — спросил он. — Что нового?

— Погоди, сейчас скажу… Не могу.

Она не могла говорить, потому что плакала. Она отвернулась от него и прижала платок к глазам.

«Ну, пускай поплачет, а я пока посижу», — подумал он и сел в кресло.

Потом он позвонил и сказал, чтобы ему принесли чаю. И потом, когда он пил чай, она всё стояла, отвернувшись к окну… Она плакала от волнения, от горького сознания, что их жизнь сложилась так печально. Они видятся только тайно, скрываются от людей, как воры! Разве их жизнь не разбита?

— Ну, перестань! — сказал он.

Для него было очевидно, что эта их любовь кончится ещё не скоро, неизвестно когда. Анна Сергеевна привязывалась к нему всё сильнее, обожала его. Было бы немыслимо сказать ей, что всё это когда-нибудь должно кончиться. Да она бы и не поверила этому.

Он подошёл к ней и взял её за плечи, чтобы приласкать, пошутить, и в это время увидел себя в зеркале.

Голова его уже начинала седеть. И ему показалось странным, что он так постарел за последние годы, так подурнел. Плечи, на которых лежали его руки, были тёплые и вздрагивали. Он почувствовал сострадание к этой жизни, ещё такой тёплой и красивой. Но она, вероятно, уже скоро начнёт бледнеть и вянуть, как его жизнь. За что она его так любит? Он всегда казался женщинам не тем, кем был. Они любили в нём не его самого, а человека, которого создавало их воображение. Такого человека они в своей жизни жадно искали. А потом, когда замечали свою ошибку, всё-таки любили.

И ни одна из них не была с ним счастлива. Время шло, он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил. Было всё что угодно, но только не любовь.

И только теперь, когда голова у него стала седой, он полюбил по-настоящему, как следует, первый раз в жизни.

Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья. Им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга. И было непонятно, зачем он женат, а она замужем. Они были как две перелётные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своём прошлом, и прощали всё в настоящем. И они чувствовали, что эта любовь изменила их обоих.

Раньше, в грустные минуты, он успокаивал себя всякими рассуждениями, какие только приходили ему в голову. Теперь ему было не до рассуждений. Он чувствовал глубокое сострадание, хотелось быть искренним, нежным…

— Перестань, моя хорошая, — говорил он. — Поплакала — и хватит… Теперь давай поговорим, что-нибудь придумаем.

Потом они долго советовались. Они говорили о том, как избавить себя от необходимости прятаться, обманывать, жить в разных городах, подолгу не видеться. Как освободиться от этих невыносимых цепей?

— Как? Как? — спрашивал он, хватаясь за голову. — Как?

И казалось, что ещё немного — и решение будет найдено, и тогда начнётся новая, прекрасная жизнь. И обоим было ясно, что до конца ещё далеко-далеко и что самое сложное и трудное только ещё начинается.

### Glossary

- **шпиц**: маленькая пушистая собака.
- **мыслящей**: такой, которая много думает о серьёзных вещах.
- **втайне**: про себя, не говоря другим.
- **неизящной**: без красоты и лёгкости в манерах.
- **Низшая раса**: так Гуров плохо говорит о женщинах.
- **неразговорчив**: мало говорит.
- **неуловимое**: такое, что трудно понять и точно назвать.
- **тяжелы на подъём**: неохотно начинают что-то новое.
- **нерешительны**: долго сомневаются и боятся действовать.
- **грешили**: делали то, что религия считает плохим.
- **соблазнительная**: такая, которая притягивает и вызывает желание.
- **погрозил**: поднял палец, чтобы в шутку или всерьёз предупредить или напугать.
- **была институткой**: училась в закрытой школе для девочек.
- **мол**: каменная стена в море, у которой встают корабли.
- **лорнетку**: очки на ручке.
- **мелькали**: быстро появлялись и исчезали.
- **лакей**: слуга; здесь: человек, который всем кланяется.
- **раскаяние**: чувство вины и сожаление о том, что ты сделал.
- **нечистый попутал**: чёрт заставил сделать что-то плохое.
- **погляжу**: посмотрю.
- **Не поминайте лихом**: устойчивое выражение: не вспоминайте обо мне плохо.
- **доносились**: были слышны издалека.
- **роль фата**: поведение мужчины, который хочет нравиться и слишком красиво говорит.
- **осетрина-то с душком**: рыба осетрина была немного испорченная.
- **арестантских ротах**: военных отрядах из людей, которых наказали за преступления.
- **Гейша**: название оперетты, весёлого музыкального спектакля.
- **удельных мундирах**: в форме чиновников, которые служили в управлении царскими землями.
